Память о войне: пропагандистский миф против «окопной правды. Дед врать не будет. Окопная правда от ветерана Великой Отечественной войны Владимир ПершанинШтрафники, разведчики, пехота«Окопная правда» Великой Отечественной

Владимир Першанин

Штрафники, разведчики, пехота

«Окопная правда» Великой Отечественной

В оформлении обложки использована фотоинформация фотокорреспондента Марка Марков-Гринберга

Это сборник воспоминаний солдат и офицеров, участников Великой Отечественной войны. Я постарался отразить в нем судьбы людей, которых объединяет то, что все они прошли через передний край, были на острие войны и победили. Хотя шансов дожить до Победы у большинства было очень немного.

Наряду с воспоминаниями о разведчиках, пехотинцах, пулеметчиках мне удалось собрать материалы о людях, военная судьба которых не так часто отражается в нашей литературе: о военных шоферах, зенитчиках Волжской флотилии, сражавшихся во время Сталинградской битвы, а также о судьбе лейтенанта-артиллериста, попавшего в штрафную роту.

Бойцов той войны остается с каждым годом все меньше. Они стали мне близки, и я хочу донести до читателя их нелегкие судьбы и подвиг, который навсегда останется в истории России.

Я служил в разведке

Самую почетную награду я получил не за добытых «языков», хотя их насчитывалось более двух десятков, а за немецкий танк, который захватил вместе с экипажем. И такое в разведке бывало.

Мельников И.Ф.

Об Иване Федоровиче Мельникове я впервые узнал из короткой статьи в толстой книге о кавалерах ордена Славы. Потом получилось так, что встретил его в городской библиотеке, где проводилась встреча с ветеранами. Разговорились, встретились еще, и родился этот документальный рассказ о военном пути старшины – разведчика Ивана Федоровича Мельникова. С его разрешения я изложил события от первого лица, так, как мне рассказывал Иван Федорович.


Родился я 19 сентября 1925 года в городе Сызрань Куйбышевской области. Отец, инвалид Гражданской войны, умер вскоре после моего рождения, мать – рабочая. Через какое-то время мама вышла замуж, и отчим заменил мне отца. Он работал в ОСОАВИАХИМе, был добрым, хорошим человеком, позаботился о том, чтобы я получил образование. В начале лета 1942 года я закончил два курса железнодорожного техникума, немного поработал.

Я мечтал стать летчиком и приписал себе в документы лишний год. Вместе с двумя одноклассниками мы сбежали из дома и, забравшись тайком в железнодорожный состав, рванули из Сызрани в Сталинград поступать в Качинское летное училище. Когда приехали в Сталинград, оказалось, что училище эвакуировано. Помню, как голодные бродили по городу, размышляли, что делать дальше. То, что Сталинград прифронтовой город, не понимали. Не обратили внимания и на вой сирен, означающий воздушную тревогу.

Начался воздушный налет. Посыпались бомбы. Мощные взрывы поднимали столбы земли на десятки метров вверх, рушились дома. Спрятаться, залечь в какой-нибудь канаве мы не догадались, а побежали к Волге. В головенках мелькали мысли переправиться на левый берег. То, что ширина Волги километра два с лишним, мы не задумывались. Что стало с моими одноклассниками – не знаю. Близкий взрыв оглушил меня, я метался по берегу, пока не сбило с ног очередным взрывом.

Очнулся на берегу без одежды, все тело болит, в ушах звон. Контузило. Меня подобрали бойцы какой-то воинской части, отнесли в санроту. Когда пришел в себя, накормили, одели, стали расспрашивать. Я твердил, что хочу учиться на летчика. Исправлений в документах не заметили, судя по ним, мне через месяц должно было исполниться восемнадцать лет. То есть формально я был почти совершеннолетним. Сталинград уже вовсю бомбили, военной подготовки я не имел, и мне выдали предписание на учебу в Моршанск Тамбовской области. Мол, парень грамотный, будешь учиться там на летчика.

В Моршанске летного училища не было. Ни о каких летчиках разговор не шел. Вместе с группой ребят я попал в пулеметно-минометное училище. Обстановка на фронте была, как никогда, тяжелой, шло мощное немецкое наступление на юге. Начались бои на подступах к Сталинграду. Двадцать третьего августа 1942 года фашисты прорвались к Волге, а на город обрушились волна за волной сотни вражеских самолетов. Центр города за день был превращен в развалины, погибли тысячи людей. Окажись я в тот день в Сталинграде, вряд бы уцелел.

Моршанск, небольшой, очень зеленый городок, раскинулся на высоком берегу реки Цна. Напоминал многие провинциальные города России. В центре – двух– и трехэтажные здания, а все остальное – частные дома с садами и огородами. Курильщики хорошо знают город по знаменитой моршанской махорке и сигаретам «Прима». Ну, а для меня с конца августа 1942 года и до апреля 1943 года он стал местом учебы.

Пулеметно-минометное училище располагалось в центре Моршанска. Несколько рот занимали большой кирпичный дом. Рота – 120 курсантов, взвод – 40. Учили нас как следует. Постигали боевую подготовку, устройство минометов и пулеметов, расчет стрельбы, тактику боя. Например, из 82-миллиметрового миномета я сделал за семь месяцев около пятидесяти боевых выстрелов. Считаю – нормально. В других училищах, как я позже узнал на фронте, боевых стрельб проводилось куда меньше. Изучали станковые пулеметы «максим» и ручные Дегтярева.

Больше внимания уделялось все же минометам. До войны их недооценивали. Немцы, широко применяя минометы с первых дней, наносили нашим войскам серьезные потери. Для точной стрельбы требовалось постичь целую науку. Мне в расчетах помогало полученное в техникуме знание математики и физики. Оценки по большинству предметов были хорошие и отличные. Но, к сожалению, мешали (как ни странно звучит) мое умение чертить и музыкальный слух, я был запевалой. Из-за этого меня перебрасывали из роты в роту. Я оформлял наглядную агитацию, выпускал стенгазеты. Когда роту готовили к проверке, я и рисовал, и вышагивал в строю, запевая «Каховку», «По долинам и по взгорьям», «Катюшу». За наглядную агитацию и прохождение четким строем с песней рота получала хорошие баллы.

При этом меня никто не освобождал от сдачи зачетов. Учебу в училище вспоминаю добрым словом. Командиры относились к нам внимательно. Питание для военного времени было хорошим. Утром – каша, масло, сладкий чай. На обед – мясные щи, суп, каша или картошка с мясом, компот. По окончании училища мне было присвоено звание «старший сержант». Я мог командовать минометным или пулеметным расчетом, но моя военная судьба сложилась иначе. Я попал в 202-й гвардейский полк 68-й гвардейской дивизии, входящей в состав Степного фронта. Дивизия находилась северо-восточнее Харькова. Буквально в первые дни меня «сманили» в разведку.

Слово «разведчик» всегда было окружено ореолом загадочности, какой-то тайны. В разведку брали только добровольцев. Про вылазки в тыл врага рассказывали легенды. Отважные разведчики проникали в фашистское логово, бесшумно снимали часовых и приводили ценных «языков». В апреле 1943 года мне было семнадцать лет (по документам – восемнадцать). По существу, мальчишка, умевший хорошо петь и не нюхавший войны. Я, не раздумывая, дал согласие и был назначен командиром отделения взвода пешей разведки. Когда меня познакомили со взводом, я сразу заметил, что наград у разведчиков больше, чем в пехоте. Не сказать, что бойцы были увешаны медалями и орденами, но более чем у половины имелись награды.

Хотя я именовался командиром отделения, науку разведки пришлось постигать с азов. Первые недели никем не командовал. Учили меня, как организована немецкая оборона, где расположены посты, пулеметные точки. Помню утомительные дни наблюдения за передним краем противника. С раннего утра и до темноты, вечером и ночью. Глаза до того болели, что я промывал их холодной водой. Затем привык. Давал глазам отдых, учился сосредоточить внимание на нужных участках. Командиром взвода был лейтенант Федосов. Не скажу, что он был очень опытный разведчик. Дело в том, как я понял, рядовых и сержантов на офицерские должности выдвигали редко. Специальных разведучилищ не было. Командирами в разведку назначали отличившихся офицеров из стрелковых подразделений.

Федосов воевал с лета сорок второго, был ранен, считался грамотным командиром. В разведвзвод пришел месяца за два передо мной. Меня «натаскивали» двое опытных разведчиков. Рядовой Саша Голик из моего отделения и сержант, фамилию которого я не запомнил. Голик, небольшого роста, жилистый, много раз ходил в тыл, имел две медали. Кажется, одно время был сержантом, но за пьянку был разжалован. Тем не менее, это был подготовленный, обстрелянный специалист, который мог ответить на любой вопрос. Я испытывал страх перед минами. Саша подробно рассказывал, какие мины могут встретиться, успокаивал меня.

– Нам же саперы помогают. И не думай, что мины невозможно угадать. Неделю простоят – в земле ямка образуется, и трава желтеет.

– А если мины день назад поставили?

– Значит, будет бугорок. Опять же, трава по цвету отличается.

Летом 1945 года Михаил Исаковский, автор популярнейших советских песен 1930-40-х годов (в том числе и знаменитой «Катюши»), написал два стихо-тво-рения. Одно из них — «Прасковья», напечатанное в журнале «Знамя» в 1946 го-ду — произвело огромное впечатление на Александра Твардовского. Поло-жен--ное на музыку Матвеем Блантером, оно стало самой горькой из со-вет-ских песен о войне. «Враги сожгли родную хату» была песней о невос-пол-ни-мых утратах, о не-померной цене, заплаченной за победу. Солдат, «поко-ривший три держа-вы», с медалью «за город Будапешт» на груди возвращается в родную де-ревню и застает там лишь пепелище и безымянные могилы. Только «горькая бутыл-ка» помогает ему смягчить боль.

Почти одновременно Исаковский сочиняет другое стихотворение, строки из ко-то-рого быстро стали расхожей цитатой:

Спасибо Вам, что в годы испытаний
Вы помогли нам устоять в борьбе.
Мы так Вам верили, товарищ Сталин,
Как, может быть, не верили себе.

Смысл их был в безграничной вере в Сталина и в безмерной благодарности от име-ни «простого» советского человека за одержанную под его руковод-ством победу:

Спасибо Вам, что в дни великих бедствий
О всех о нас Вы думали в Кремле,
За то, что Вы повсюду с нами вместе,
За то, что Вы живете на земле.

Песня «Враги сожгли родную хату» не исполнялась до 1960 года и лишь в 1960-е стала постепенно восприниматься как один из лучших песенных тек-стов о народном отношении к войне как к огромной человеческой трагедии. Стихотворение Исаковского, восхваляющее Сталина, после XX съезда партии перестают цитировать. Фигура Сталина стирается из официального образа Оте-чественной войны и заменяется понятием «партийное руководство». Но эта двойственность — существование двух дискурсов: официального — парадно-торжественного, государственнического, в котором простой человек является только послушным исполнителем высшей воли (вождя, партии), и личного — трагического, несущего отпечаток глубокой травмы от пере-житого — будет формировать память о войне все последующие годы. Попро-буем хотя бы кратко рассмотреть, как складывался образ войны и по-беды в разные эпохи.

В первое военное десятилетие речь может идти еще не столько о памяти, сколько о последствиях только что пережитого. Следы войны видны повсюду, она определила жизнь и судьбу миллионов советских людей.

В ночь с 8 на 9 мая 1945 года, когда по радио было объявлено о безоговорочной капитуляции фашистской Германии, многотысячные толпы людей стихийно, без приказов сверху (как это происходило на довоенных митингах в поддержку власти) заполнили площади и улицы советских городов. После колоссальных человеческих и материальных потерь, огромного физического и душевного на-пряжения люди радовались окончанию длившейся четыре года войны. Но жда-ли не только возвращения к мирной жизни. После пережитого в 1930-е массо-вого террора у людей возникли надежды на ослабление жесткого курса власти. Об этом говорит в конце романа «Доктор Живаго», над которым он начал ра-боту в 1945 году, Борис Пастернак:

«Хотя просветление и освобождение, которых ждали после войны, не наступили вместе с победою, как думали, но все равно предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их един-ственное историческое содержание».

Слова Пастернака о «предвестии свободы» были связаны с тем, что страшная реальная война уменьшила страх, сковавший советское общество после коллек-тивизации и Большого террора. С началом войны люди столкнулись с настоя-щим врагом, а не с мнимыми вредителями и шпионами, в роли которых мог в 1937-1938 годах оказаться каждый. Огромная цена, заплаченная народом за победу над этим врагом, осознавалась обществом как жертва, принесенная всем народом — миллионами обычных людей и главным образом раздавлен-ным коллективизацией крестьянством. Именно крестьяне составили основную массу рядового состава Красной армии. Среди солдат на фронте постоянно шли разговоры о том, что Сталин после войны распустит колхозы, поскольку народ доказал свою преданность советской власти, ведь коллекти-виза-ция справед-ливо воспринималась как репрессивная мера. Эти надежды отчасти подкреп-ля-лись тем, что со второй половины войны власть несколько ослабила жесткую политику в отношении православной церкви в расчете на ее поддержку в борь-бе с фашистской агрессией.

Но ожидаемого облегчения не наступило, и награды не последовало. Наоборот, одержанная победа служила для Сталина оправданием жестокого довоенного курса. Поэтому власть, как и в начале 1930-х, на тяжелую экономическую ситу-ацию в стране, на страшный голод 1946-1947 годов ответила новым драконов-ским указом, по которому за горсть крупы или кусок хлеба, вынесен-ные с пред-приятия, давали по восемь лет лагерей. В конце сталинской эпохи в местах за-клю-чения находились многие тысячи людей, осужденных за «хищение госу-дар-ственного и общественного имущества».

На фоне послевоенной разрухи и голода пропаганда тем более интенсивно стре-милась создать образ великой победы, главным творцом которой был Ста-лин. Поэт Константин Левин, стихи которого до самой его смерти в 1984 году останутся под запретом, писал о том, как, не дожидаясь конца войны, в Москве уже начинали творить официозный, победный образ:

Тут все еще ползут, минируют
И принимают контрудары.
А там — уже иллюминируют,
Набрасывают мемуары…

Илья Эренбург, противопоставляя рождающейся приукрашенной картине жестокую правду войны, в 1945 году тоже пишет стихи, где рисует совсем не парадный образ победы:

Она была в линялой гимнастерке,
И ноги были до крови натерты.
Она пришла и постучалась в дом.
Открыла мать. Был стол накрыт к обеду.
«Твой сын служил со мной в полку одном,
И я пришла. Меня зовут Победа».
Был черный хлеб белее белых дней,
И слезы были соли солоней.
Все сто столиц кричали вдалеке,
В ладоши хлопали и танцевали.
И только в тихом русском городке
Две женщины как мертвые молчали.

Но этот образ горькой и трудной победы никак не вписывался в официозный пропагандистский миф.

Спустя несколько недель после 9 мая, превратившегося в стихийный народ-ный праздник, 24 июня 1945 года состоялся торжественный Парад Победы. По Крас-ной площади шли казавшиеся бронзовыми гвардейцы. Они театрально бросали нацистские штандарты к подножию Мавзолея, на котором возвышался Сталин со своими соратниками. Этот образ плакатного советского воина и стал символом солдата-победителя. Он не был похож на возвращав-шегося в разру-шен-ные города и села красноармейца, измученного тяготами войны, с недо-леченными ранами, в обтрепанной шинели. Таким пришел с войны будущий писатель Виктор Астафьев:

«Привык вот, и быстро привык, есть лежа на боку или стоя на коленях из общей, зачастую плохо иль вовсе не мытой посудины, привык от вес-ны до осени не менять белье и прочую одежду, месяцами не мыться… обходиться без мыла, без зубной щетки, без постели, без книг и газет…. Даже без нормальных слов и складных выражений: все слова заменены отрывочными командами… <…> И вот нас, солдат-вшивиков… дезин-фекции подвергли, вонь-то и срам постыдства войны укрыли советской благостной иконкой, и на ней, на иконке той, этакий ли раскрасавец… в чистые, почти святые одеяния облаченный незнакомец, но велено было верить — это я и есть, советский воин-победитель, которому чужды недостатки и слабости человеческие».

Этот образ подкреплялся созданными еще во время войны фигурами героев, которые жертвовали своими жизнями во имя победы. Портреты этих героев, описания их подвигов имели очень мало общего с их реальными прототипами, если таковые вообще существовали.

Один из ярких примеров — написанный по свежим следам советским класси-ком Александром Фадеевым докумен-таль-ный роман «Молодая гвардия» (1946), в котором рассказывалась история моло-дежного подполья во время немецкой оккупации в Донбассе. Картина, нари-сованная Фадеевым, сильно отличалась от реальности. Сталин тем не менее потребовал переработки романа и усиле-ния в нем руководящей роли комму-нистов. После этого книга была признана идеологически верной, необхо-димой для патриотического воспитания моло-дежи и на долгие годы вошла в школь-ную программу. Нарисованная Фадеевым мифологическая картина сопротив-ления оккупантам стала фактически кано-ном, а борьба за неруши-мость создан-ного в те годы пантеона, за сохранение мифических героев продолжается вплоть до сегодняшнего дня.

В послевоенные годы победа в Отечественной войне стала важнейшим стерж-нем сталинской национально-патриотической доктрины. История России представлялась теперь как череда блестящих военных побед, а русские полко-водцы — как всегда одерживавшие блистательные победы. На приеме в Крем-ле, который состоялся после Парада Победы, Сталин поднял тост за русский на-род, определив таким образом, как должен выглядеть идеоло-гически верный образ войны, где главная роль отводится именно русскому народу, «старшему брату».

Из этого образа сознательно исключались все темные пятна и неприятные для власти воспоминания: просчеты и ошибки советской довоенной политики сближения с Гитлером после заключения пакта с Германией в 1939 году, рас-терянность и страх Сталина в первые дни нашествия, тяжелейшие поражения Красной армии в 1941-1942 годах. Чтобы скрыть эти ошибки, чтобы цена победы не каза-лась такой непомерной, умалчивались реальные цифры потерь на фрон-те и среди мирного населения, занижалось количество красноар-мей-цев, попавших в плен.

После войны обозначились новые категории подозрительных для власти граждан — в зависимости от того, где они находились и что делали во время войны. Это были советские военнопленные и гражданские лица — так называе-мые остарбайтеры, вывезенные с оккупированных территорий на работу в Тре-тий рейх, и узники нацистских концлагерей. То есть все те, кто после оконча-ния войны был репатриирован из Германии обратно на родину. После освобо-ждения они подвергались изматывающим проверкам в фильтрационных лаге-рях, а по возвращении в СССР к ним применялись репрессивные и дискри-ми--национные практики. Это вынуждало их впоследствии, насколько это было воз-можно, скрывать свое прошлое. Многих ждал принудительный труд, а неко-торых — лагерные сроки по сфабрикованным обвинениям в измене Родине. Из официальной памяти о войне был вытеснен противоречивый опыт милли-онов советских граждан, находившихся на оккупированной немецкой армией территории. Над этими людьми долгие годы висела угроза обвинения в колла-борационизме.

В послевоенное десятилетие завесой молчания была прикрыта и массовая гибель евреев на оккупированных территориях. Об уничтожении еврейского населения не сообщалось уже и во время войны, официально использовалась формула «гибель мирных советских граждан». Это умолчание оправдывалось стремлением не давать пищу нацистской пропаганде, писавшей о «жидо-большевизме». Однако на самом деле такое нежелание открыто говорить о массовом уничтожении евреев объяснялось усилившимся во время войны антисемитизмом, который со второй половины 1940-х годов стал в СССР частью государственной политики. Поэтому не были поставлены еврейские памятники на местах, где проводились массовые расстрелы, был наложен запрет на публикацию собранной во время войны писателями Ильей Эрен-бургом и Василием Гроссманом «Черной книги» — свидетельств об уничто-жении советских евреев на оккупированных территориях.

Но и горький опыт бывших фронтовиков становился все более неудобным для власти. Органы государственной безопасности начали проявлять повы-шенное внимание к инвалидам войны (их было после войны 2,5 миллиона), относя их к небезопасной категории граждан, которые должны быть недо-вольны своей жизнью. Все послевоенные годы инвалиды заполняли привок-зальные пивные и рынки, их увечья были постоянным напоминанием о кро-вавой войне. Без-дом-ных калек начали собирать и отправлять насильно в расположенные в глуши дома инвалидов.

Вернувшиеся с войны солдаты-фронтовики постепенно осознавали, что, живя памятью о войне, им трудно будет вписаться в новую жизнь. К тому же их ин-ди-видуальный опыт был настолько далек не только от парадной и вычищен-ной картины войны, но и от обычных представлений о гуманности и человеч-ности, что делиться им было тяжело, а иногда и просто невозможно. Это, конечно, не означало, что их неизжитая травма не находила потом выхода. Она прояв-лялась в широчайшем употреблении алкоголя, на многие годы ставшего глав-ным способом ее вытеснения.

Поэт Борис Слуцкий писал об ощущении своей ненужности, возникшем у воз-вра-тившихся с войны:

Когда мы вернулись с войны,
я понял, что мы не нужны.
Захлебываясь от ностальгии,
от несовершенной вины,
я понял: иные, другие,
совсем не такие нужны.

Чувство ненужности усугублялось тем, что очень быстро после войны начали возвращаться прежние, довоенные страхи. Много лет спустя Даниил Гранин писал:

«После демобилизации у фронтовиков разительно менялось поведение. На гражданке пропадала солдатская уверенность, недавние храбрецы терялись… Подняться на трибуну, поспорить с начальством, отстоять товарища, выложить то, что думаешь, было труднее, чем подняться в атаку. Хотя не свистели пули, хотя никто не обстреливал трибуну, а вот поди ж ты…»

В этой атмосфере день 9 мая превращался в народный день скорби и памяти о потерях, которые понесла едва ли не каждая советская семья. Именно поэ-тому Сталин в 1947 году отменяет официальное празднование Дня победы. Фактически в послевоенное десятилетие не создается и официальных мест памяти: музеи, монументы, «Вечные огни» появятся позднее. Но главное — почти не происходит того, что должно было бы происходить повсюду, где шли кровопролитные бои, когда не было времени и сил как следует хоронить погиб-ших. Не организуются торжественные перезахоронения. Наоборот, послевоен-ные парады, демонстрации, физкультурные праздники выполняли роль своеоб-разного камуфляжа, который призван был скрыть следы войны.

Но каковы бы ни были старания власти, это не могло уничтожить другую — как потом скажут в 1960-е годы, «народную» — память о войне, не умещав-шу-юся в прокрустово ложе официальной идеологии. Свое выражение она нахо-ди-ла в эти годы прежде всего в поэзии. Появляется целая плеяда поэтов, кото-рые называют себя военными. Довоенной романтике, с одной стороны, и барабан-ному патриотизму — с другой они демонстративно противопоставляют грязь, боль и жестокую реальность войны. Некоторые сти-хи, написанные иногда еще во время войны, настолько безжалостны и натура-ли-стичны, что долгие годы не могут быть напечатаны в условиях цензуры. Так звучат ставшие известными лишь годы спустя строки из написан-ного еще в 1944 году стихотворения быв-шего танкиста, много раз раненного на фронте и ставшего военным инвалидом Иона Дегена:

Мой товарищ, в смертельной агонии
Не зови понапрасну друзей.
Дай-ка лучше согрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.
Ты не плачь, не стони, ты не маленький,
Ты не ранен, ты просто убит.
Дай на память сниму с тебя валенки,
Нам еще наступать предстоит.

Или в стихотворении «Перед атакой» 1942 года у умершего спустя десять лет от военных ран Семена Гудзенко:

Бой был коротким.
А потом
глушили водку ледяную,
и выковыривал ножом
из-под ногтей
я кровь чужую.

Или у не публиковавшегося при жизни поэта Константина Левина:

Мы доверяли только морфию,
По самой крайней мере — брому.
А те из нас, что были мертвыми, —
Земле, и никому другому.

Сейчас все это странно,
Звучит все это глупо.
В пяти соседних странах
Зарыты наши трупы.

Это пишет Борис Слуцкий в стихотворении «Голос друга», посвященном погиб-шему на войне поэту Михаилу Кульчицкому.

Время более глубокого осмысления пережитого в других, эпических формах еще не пришло. После войны пишутся прежде всего очерки, рассказы, неболь-шие повести. Одно из самых значительных произведений того времени — рассказ Андрея Платонова «Семья Иванова», опубликованный в 1946 году. В нем описывается трудное возвращение солдата с войны в семью, ставшую за эти годы чужой, где сын-подросток кажется старше отца, ничего не знаю-щего о законах тыловой жизни, а жена от жизненных тягот и одиночества, чтобы выжить и приспособиться, вступает в связь с другим.

Едва ли не самой знаменитой книгой о войне становится почти документаль-ная повесть бывшегоофицера Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда». В ней битва под Сталинградом предстает не как описание героических под-вигов, а как тяжелая и трудная работа, которую надо делать без всякого пафоса, стараясь избегать, насколько это возможно, лишних потерь. Но и книга Некра-сова, хоть и отмеченная в 1947 году Сталинской премией, и роман Грос-смана «За правое дело» (1952) спустя короткое время подвергаются резкой критике.

В начале 1950-х годов, когда общая атмосфера в стране начала сильно сгу-щаться, казалось, что другая память о войне все больше оказывается погре-бенной под давлением страха и тяготами послевоенной жизни.

После разоблачения так называемого культа личности Сталина в докладе Хру-щева на XX съезде КПСС и начавшегося «оттаивания» постепенно происходят и сдвиги в официальном образе Отечественной войны. Центр тяжести переме-щается с прославления победы на трагедию и страдания, которые война при-не-сла всему народу. Эту тенденцию сразу улавливают бывшие фронтовики. Они успели залечить физические раны, но тем более остро ощущают незажив-шие душевные. Бывшие лейтенанты и рядовые (Григорий Бакланов, Юрий Бон-да-рев, Василь Быков, Владимир Богомолов, Евгений Воробьев, Булат Окуджа-ва) в своих произведениях противопоставляют собственный опыт приглаженной и отлакированной картине войны, увиденной с генеральского или маршаль-ского командного пункта. Паренек с городской окраины, из да-лекой деревни, быв-ший школьник, студент, брошенный в военную мясорубку, — им важно рассказать правду о своей войне. Как пишет о себе в те годы бывший фрон-товик поэт Давид Самойлов:

А это я на полустанке
В своей замурзанной ушанке,
Где звездочка не уставная,
А вырезанная из банки.

То, что они описывают, получает в антисталинской критике название «окоп-ная правда». В 1960-е годы за эту лейтенантскую, солдатскую правду о войне на страницах толстых журналов и газет ведутся бурные идеологические бои. Военные повести Григория Бакланова, Василя Быкова, Булата Окуджавы под-вергаются резкой критике за пессимизм, «абстрактный гуманизм», пацифизм и тому подобное.

В это время впервые, хоть и в сильно урезанном виде, в общую картину войны включается и опыт тех, о ком молчали в предыдущее десятилетие, — это быв-шие военнопленные и узники концлагерей. И хотя их истории усечены, при-гла--жены, все-таки и их голос слышен теперь в большом хоре. Наибольшую известность приобретает в те годы книга пережившего нацистский плен Юрия Пиляра «Люди остаются людьми» (1963).

Впервые после запрета, наложенного на тему уничтожения евреев, встает вопрос об увековечивании памяти о миллионах погибших. Символом этой памяти становится место массовой гибели евреев в киевском Бабьем Яру. В Киеве начинается борьба за памятник, главным инициатором которой ста-новится писатель Виктор Некрасов. В 1961 году публикуется поэма Евгения Евтушенко «Бабий Яр», текст которой Шостакович в 1962-м включил в свою 13-ю симфонию.

Тема жестокости войны рождает вопрос о ценности человеческой жизни. Многие художники стремятся показать не «великий подвиг советского народа», а прежде всего антигуманистический характер войны — ее не героическое, а страшное и бесчеловечное лицо. «Подлой» называет войну в своей знамени-той песне тех лет Булат Окуджава. О том, как война калечит детские души, снимает свой первый фильм «Иваново детство» (1962) по повести Владимира Богомолова «Иван» молодой режиссер Андрей Тарковский. Он писал:

«В „Ивановом детстве“ я пытался анализировать… состояние человека, на которого воздействует война… <…> Он [герой фильма] сразу пред-ставился мне как характер разрушен-ный, сдвинутый войной со своей нормальной оси. Бесконечно много, более того — все, что свойственно возрасту Ивана, безвозвратно ушло из его жизни. А за счет всего поте-рянного — приобретенное, как злой дар войны, сконцентриро-валось в нем и напряглось».

О том, как человек на этой беспощадной войне оказывался в условиях бесчело-вечного выбора — не только между жизнью и смертью, но и между предатель-ством и смертью — пишет в своих повестях белорусский писатель Василь Быков.

В эти годы, когда в литературе идет постоянная борьба между сталинистами и антисталинистами, тема войны постепенно увязывается с темой репрессий. Характерно, что Александр Солженицын, бывший фронтовой офицер, в конце войны арестованный за критические высказывания о Сталине, выбрал своим героем в опубликованном в 1962 году рассказе «Один день из жизни Ивана Денисовича» бывшего солдата. Он попадает в ГУЛАГ после побега из немец-кого плена, облыжно обвиненный в предательстве.

В эти годы была написана одна из важнейших книг о войне — роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» (1960). Сравнение этой книги — второй части дилогии — с первой частью, романом «За правое дело», свидетельствует о том, какие глубокие изменения произошли за это десятилетие в сознании писателя. В романе, центром которого становится Сталинградская эпопея, Гроссман соединяет окопы Сталинграда и сталинские лагеря, нацистские концлагеря и лубян-ские подвалы и с необыкновенной для того времени прозорливостью он ставит вопрос о самой природе и близости друг другу двух тоталитарных систем.

Такое сравнение и беспощадное описание жестокости и безжалост-ности, с ко-торой ведется война, казались для этого времени невероятными по своей сме-лости. В начале 1961 года роман был изъят КГБ из редакции журнала «Знамя», куда отдал его писатель, арестованы все копии, кроме спрятанных Гроссманом. Книга, которой не было и в самиздате, пришла к советскому читателю только спустя четверть века, и сегодня можно лишь гадать, какое впечатление произ-вела бы она тогда, когда была написана.

В 1960-е годы происходит очевидный раскол в обществе по отношению к па-мя-ти о войне, к тому, как относиться к той цене, которой была достигнута победа. Салюты 1945 года не могут заслонить трагедию 1941-го — таков пафос тех, кто считает своим долгом не дать забыть катастрофу начала войны. Об этом писал Константин Левин:

Как библейские звезды исхода,
Надо мною прибита всегда
Сорок первого вечного года
Несгорающая звезда.

О, обугленный и распятый,
Ты спрессованной кровью мощен.
И хоть был потом сорок пятый,
Сорок первый не отомщен.

Нравственным эталоном для бывших фронтовиков становятся их погибшие товарищи. Однако этот раскол приобретает еще и поколенческий характер. Отцы, реальные и условные, которые не вернулись с войны, противопостав-ля-ются живым, которые вынуждены приспосабливаться к послевоенной жиз-ни, часто ценой компромиссов и нравственных потерь. В 1963 году режис-сер Мар-лен Хуциев снимает фильм «Застава Ильича», который с большими трудно-стя-ми и в урезанном виде под названием «Мне двадцать лет» пробивает себе доро-гу на экран. В этом фильме есть ключевая для этого времени сцена: 20-лет ний герой, находящийся на распутье, в трудную минуту своей жизни ведет вообра-жаемый разговор с погибшим на войне отцом. Но тот не может дать сыну ответ на вопрос о том, как жить сегодня. «Я ведь моложе тебя», — произносит он и ухо-дит в даль московских улиц. Символический смысл этой сцены был оче-ви-ден для тогдашнего зрителя: отцы выполнили свой долг — они погибли в бою за родину. Но они не могли ответить на вопрос, как теперь, спустя 20 лет после войны, жить их сыновьям.

В 1965 году, через полгода после снятия Хрущева с поста руководителя партии, с огромным шумом отмечалось 20-ле тие победы. 9 мая был вновь объявлен нерабочим днем. Происходит присвоение властью этой даты, которая до этого момента оставалась днем памяти и скорби. С наступлением брежневской эпохи становится очевидно, что коммунистическая идеология не может больше вы-пол-нять роль идейной опоры режима. Только победа в Отечественной войне воспринимается большинством советских людей как несомненный подвиг, коллективный и личный. Участие в войне и одержанная победа теперь при-званы играть роль цемента, скрепляющего явно слабеющую общность народов СССР. Поэтому в пропаганде постоянно подчеркивается тема «общего вклада» в победу. В те годы на экранах один за другим появляются фильмы о войне, где поселяются образы-клише: лукавого украинца, романтического грузина, добродушного узбека. Но все эти порою смешные и по-детски наивные пред-ставители других народов объединены общим стремлением к победе и связаны братскими узами с русским народом, который выступает как главная и направ-ляющая сила.

В эти годы усилиями официозных военных историков творится каноническая советская история Великой Отечественной войны. Это сопровождается широ-ким потоком публикаций маршальских и генеральских мемуаров. В них фраг-менты реальной истории перемешиваются с мифологией, оправдывающей бесчеловечный способ ведения войны, и часто сводятся старые счеты. Описа-ния тяжелых поражений полны взаимных упреков: один из ярких примеров — вопрос об ответственности за поражение под Вязьмой в трактовках марша-лов Конева и Жукова.

Как и в сталинское время, самой болевой точкой для брежневских идеологов являлось катастрофическое начало войны, стремительное продвижение немец-ких армий, миллионы попавших в плен и оказавшихся в окружении советских солдат. Характерна травля, которой подвергся историк Александр Некрич за свою монографию «1941. 22 июня», вышедшую в 1965 году. Некрич писал о том, что страшные поражения Красной армии в первые месяцы войны объяс-нялись грубыми просчетами и слепотой советского руководства, а глав-ное — уничтожением командного и офицерского состава во время Большого террора 1930-х годов. Книга была запрещена, Александр Некрич был исключен из пар-тии и вынуж-ден был уехать в эмиграцию.

В эти брежневские годы власть всячески стремится создать себе поддержку в лице участников войны. Они получают наконец разные социальные льготы, весьма существенные в тогдашней советской жизни, они окружены почетом. Слово «ветеран», включающее в себя постепенно все более широкий круг лиц, заменяет неудобного «фронтовика». Ветеранов приглашают в школы, чест-вуют на работе. Постепенно и у многих фронтовиков происходит замещение их труд-ной памяти на победный героический миф, который обеспечивает им почетный статус ветерана. Виктор Астафьев сокрушался:

«Нашего брата, истинных окопников, осталось мало… конечно, не все, далеко не все они вели себя достойно в послевоенные годы, многие малодушничали, пали, не выдержав нищеты, унижений — ведь о нас вспомнили только 20 лет спустя после войны… и коли Брежнев бросил косточку со своего обильного стола, наша рабская кровь заговорила и мы уже готовы целовать руку благодетеля…»

Действительно, настоящих фронтовиков в этот момент становится все меньше. Их места занимают разного рода деятели из политических отделов, из органов госбезопасности, не принимавшие непосредственного участия в боевых дей-ст-ви-ях (а иногда и несшие свою службу во время войны в ГУЛАГе). Примером может служить сам Леонид Брежнев, который во время войны занимал долж-ность началь-ни-ка политотдела одной из армий. Теперь, находясь у власти, он зад-ним числом получает самые высокие военные награды и создает себе с помо-щью пишущих за него журналистов героическую военную биографию.

В эти брежневские годы вся страна постепенно наводнялась однотипными об-разцами монументальной пропаганды, прославлявшими победу: унифициро-ванными «Вечными огнями», обелисками и монументами. Повсюду создаются Музеи боевой славы. Именно в это время были созданы каноны и стереотипы, которые преобладают в сегодняшней визуальной памяти о войне. Один из наи-бо-лее ярких примеров — мемориал, созданный на Мамаевом кургане по про-екту скульптора Евгения Вучетича, где гигантская фигура Родины-матери, огромные барельефы, рука с Вечным огнем никак не могли служить образом для частной памяти о погибших здесь солдатах.

Такой образ войны, где главной является не цена, а именно победа, постепенно вызывает возвращение фигуры Сталина как главного творца этого мифа. Кон-чается оттепель, наступают политические заморозки, и в книжных эпопеях, а главное — и на киноэкранах появляется его образ. Этим отмечена киноэпопея «Освобождение» (1969-1971), где впервые после XX съезда Сталин изображался мудрым военным полководцем. Именно в это время имя Сталина снова соеди-няется с победой, возникают формулы «Мы шли на смерть с именем Сталина», «Если бы не Сталин, мы бы не выиграли войну» и так далее.

Тем не менее было бы неверно утверждать, что коллективная память о войне тогда уже совершенно сливается с официальным мифом. В течение всей бреж-нев-ской эпохи идет борьба личной, индивидуальной памяти с официаль-ной. Эта личная память носит гораздо более глубокий характер, чем это было в ран-ние 1960-е. Она с трудом, но все же пробивается в литературе, в кино, в изобра-зи-тель-ном искусстве. Одна из важных и острых тем теперь — противо-стоя-ние народа и власти: это показано в фильмах Алексея Германа, Ларисы Шепитько, в книгах Василя Быкова, Вячеслава Кондратьева, Константина Воробьева, Вик-тора Астафьева. Все чаще в эти годы писатели и журналисты прямо обра-ща-ются к индиви-ду-аль--ному, личному опыту как к источнику альтернативного образа войны.

В 1970-е появляются документальные фильмы, книги, в основе которых лежат записанные их авторами устные свидетельства очевидцев. Один из наиболее известных военных писателей Константин Симонов сделал для телевидения несколько серий солдатских рассказов о военной повседневности. Белорусская журналистка Светлана Алексиевич в течение нескольких лет записывала вос-по-минания женщин, бывших в армии, и выпустила в 1985 году книгу «У войны не женское лицо», впервые обобщившую женский опыт войны. Белорусский писатель Алесь Адамович вместе с Даниилом Граниным собрали свидетельства пережив-ших ленинградскую блокаду. Их «Блокадная книга», хотя и вышедшая с боль-шими цензурными купюрами, стала первым отражением памяти ленин-градцев о массовом голоде и сильно отличалась от мифологизированной кар-тины «героического подвига осажденного города».

С начала 1980-х, с концом брежневской эпохи, общее недовольство существ-у-ющей системой начинает постепенно вызывать все большее отторжение фор-мализованного образа войны и победы как главной идейной опоры власти. С началом перестройки основной вопрос, который стоит в центре разворачи-вающихся общественных дискуссий, — это отношение к советскому прошлому, к сталинскому наследию. Главный пафос времени — стремление узнать нако-нец правду о политических репрессиях коммунистического режима и в том числе правду о войне. С наступлением эпохи гласности началось, как тогда часто писали, «заполнение белых пятен». Все, что до сих было вычеркнуто из офи-циальной памяти о войне, да и из коллективной тоже, возвращалось. Появились публикации и о реальных цифрах советских потерь, и о судьбах военнопленных и угнанных в Германию, о репрессиях в годы войны и о многом другом, что прежде было неизвестно или находилось под цензурным запретом.

С распадом СССР и возникновением новых независимых государств в бывших странах соцлагеря стало артикулироваться то, что до сих пор нельзя было вы-сказать вслух: советская армия смогла ценой огромных потерь избавить наро-ды Восточной Европы от нацизма, но не принесла и не могла принести им свободу.

И в общественном сознании, и на семейном уровне происходит утрата вете-ра-нами их прежнего статуса, который в ситуации экономической катастрофы перестал быть выгодным и почетным. На излете афганской войны (1989) усиливались, в первую очередь у молодых, пацифистские настроения, и любая война представлялась абстрактным злом. Подобные мысли высказывались не только молодыми. В середине 1990-х поэт Булат Окуджава, получивший в 1960-70-е годы огромную известность благо-даря песням и стихам, посвя-щенным войне, фактически ставший иконой альтернативной памяти о войне, говорил:

«Я не помню, чтобы простой народ уходил на фронт радостно. Добро-вольцами шли, как ни странно, интеллигенты, но об этом мы стыдливо умалчиваем до сих пор. А так война была абсолютно жесткой повин-ностью. <…> Аппарат подавления функционировал точно так же, как раньше, только в экстремальных условиях — более жестко, более откро-венно. <…> Войну может воспевать либо человек неумный, либо, если это писатель, то только тот, кто делает ее предметом спекуляции. <…> Прошлые 60 лет вообще превратились в ложь».

В начале 1990-х казалось, что это только начало процесса, который повлечет за собой глубинные изменения в коллективной памяти. Однако очень быст-ро — к середине 1990-х — все более заметным явлением общественного созна-ния становится ностальгия по советской эпохе. Причины этой ностальгии были разными, но главная — недовольство распадом СССР, экономическими и соци-альными последствиями реформ. И власть, становясь все более попу-лист--ской, озабоченная поисками консенсуса в раздираемом непримиримыми противо-речиями обществе, все активнее обращается к советскому, фактически бреж-нев-скому образу войны.

Первым масштабным проектом, в основу которого совершенно явно лег преж-ний советский пропагандистский стиль, было празднование 50-ле тия Победы в 1995 году. И памятник маршалу Жукову (чей образ в то время заменил собой фигуру Сталина в мифологии победы), установленный на Манежной площади, и законченный наконец долгострой — парк Победы на Поклонной горе, и сам характер праздничных ритуальных действий — все это было выдержано в духе прежних образцов монументальной пропаганды и эстетики.

Так постепенно с началом 2000-х годов память об Отечественной войне все ин-тенсивнее подменяется на память о победе. И эта память в последнее десяти-летие у большей части российского населения вновь связалась с образом Ста-лина. Память о терроре, который являлся главным инструментом сталин-ской политики, была тяжела и мучительна. Она требовала трудной нравствен-ной работы и не могла подпитывать чувство гордости и патриотизма, которые стали главными векторами новой идеологии. Ушли и последние реальные свидетели войны как тяжелого труда и кровавой бойни. Оставленные ими в минувшие годы свидетельства — мемуары, художественные произведения, фильмы — являются культурным багажом главным образом старших поколе-ний и мало востребованы молодыми. Упрощенный и мифологический образ войны как победы прочно поселился в массовом сознании.

Виктор Астафьев мог бы на фронт и не идти. Имел на то законное право. По окончании фабрично-заводского училища ему, как дипломированному железнодорожнику – «составителю поездов», выдали «бронь». Игарский детдомовец и сирота Витька Астафьев за зиму перед войной окончил шестой класс. Далее находиться в социальном заведении ему не разрешили, вышел возраст. Надо было начинать самостоятельную жизнь, думать о дальнейшей судьбе, а, значит, и как-то выбираться с Севера.

Денег на дорогу юноша заработал сам, поступив коновозчиком на кирпичный завод, существовавший в те годы в Игарке. Подросток забирал на лесокомбинате опилки, грузил их на телегу и вёз к топкам, где обжигались кирпичи. К лету необходимая сумма денег для покупки билета на пароход была скоплена, а в Красноярске Виктор поступил учиться в железнодорожную школу фабрично-заводского обучения № 1 на станции Енисей – прообраз современного профтехучилища.

На Западе уже гремела вовсю война. Почти без отдыха, вечно голодные, по сути, ещё дети, Виктору едва исполнилось восемнадцать, юные железнодорожники постоянно были заняты делом. На станцию Базаиха один за другим прибывали эшелоны с оборудованием эвакуированных заводов, людьми. На одном из поездов из Ленинграда, отцепили вагон, в него по пути следования из блокадного города, переносили и складировали умерших. Виктора включили в погребальную группу. Как потом он писал в «Последнем поклоне»: «Похоронами я был не просто раздавлен, я был выпотрошен, уничтожен ими, и, не выходя на работу, отправился в Березовку, в военкомат – проситься на фронт ». Случилось это спустя всего четырех месяцев с начала его трудовой биографии.


Доброволец Астафьев, как и большинство молодых призывников его возраста, в 1942 году был направлен вначале в 21-ый стрелковый полк, находившийся под Бердском, а затем его перевели в 22-й автополк в военном городке Новосибирска, и только весной 1943 отправили на передовую…

В августе 1994 года в один из приездов Виктора Петровича в Игарку мы несколько теплых вечеров просидели с ним вместе на крылечке лесокомбинатовской гостиницы – немыслимое для меня счастье. О чём только не говорили, но всё-таки темы войны тогда так и не коснулись. Я боялась спросить, зная, как легко можно растревожить его израненное сердце. Видимо, и Виктору Петровичу в городе детства хотелось лишь приятных воспоминаний, тех, что были до…

Уже в следующий его, последний, как мы знаем, приезд в 1999 году была встреча с читателями, снятая санкт-петербургским оператором Вадимом Донцом для фильма «Всему свой час. С Виктором Астафьевым по Енисею». Именно на встрече с читателями и прозвучал вопрос библиотекаря Светланы Богдановой: «Ваши первые произведения добром пропитаны, сейчас какой-то жёсткостью отдают. Почему?»

Теперь-то понятно, почему. В девяностые Виктор Петрович написал самое главное свое произведение о войне – роман «Прокляты и убиты». Написал, несмотря на идущую в периодической печати травлю писателя. Такую хлёсткую и беспощадно ёмкую оценку войне, заключённую уже в самом названии романа, мог дать только человек, имевший огромную смелость, перенёсший страдания и сказавший открыто то, что сразу перечеркнуло все созданные ранее мощной монументальной пропагандой художественные произведения о героике войны.

Он писал: «Я был рядовым бойцом на войне и наша, солдатская правда, была названа одним очень бойким писателем «окопной»; высказывания наши - «кочкой зрения ».

И вот его «окопные постулаты», родившиеся с первых дней нахождения в учебной части под Новосибирском: никакой серьезной подготовки, никакого обучения молодых, необстрелянных бойцов не велось. «О нас просто забыли, забыли накормить, забыли научить, забыли выдать обмундирование ». По словам Астафьева, когда они, наконец, прибыли из запасного полка на фронт, войско было больше похоже на бродяг. Это были не солдаты, а истощённые уставшие старички с потухшими глазами. От недостатка сил и умения большинство из них погибало в первом же бою или попадало в плен. «Они так и не принесли Родине той пользы, которую хотели, а, главное, могли принести ».

Большинство солдат ходило в гимнастерках со швом на животе. Такие же швы были и на нательном нижнем белье. Многие не знали, отчего этот шов, недоумевали, объяснение же было простым – одежда была снята с мёртвых. Так её не снимешь, только разрезать надо, потом зашить. Поняв это, и сами солдаты стали таким образом одеваться, снимая одежду с мёртвых немцев – те к войне готовились по-серьёзному, сукно было добротным, меньше изнашивалось. Украинские крестьянки, а именно на Украине начинался боевой путь солдата Астафьева, зачастую принимали наших солдат за пленных немцев, не понимая, кто перед ними в столь жалком облачении. Астафьеву досталась гимнастерка с отложным воротничком, видимо, младшего офицера, но в ней больше вшей водилось – вот и всё её преимущество. Только в декабре 1943 года часть, наконец, обмундировали. И молодой боец вместе с другом не преминули сразу запечатлеть себя на фото.


Воевал рядовой Виктор Астафьев в 17-й артиллерийской, орденов Ленина, Суворова, Богдана Хмельницкого, Красного Знамени дивизии прорыва, входившей в состав 7-го артиллерийского корпуса основной ударной силы 1-го Украинского фронта. Корпус был резервом Главного командования. (Специально перечислила для читателя все боевые награды дивизии, чтобы подчеркнуть, что подразделение находилось на действующем фронте, по сути, должно было и экипироваться и снабжаться так, чтобы бойцы могли выполнить стоящие перед ними задачи по разгрому противника).

«Веселый солдат» Виктор Астафьев был шофёром, артиллеристом, разведчиком, связистом. Не штабным телефонистом, а линейным надсмотрщиком, готовым по первому приказу командира ползти под пули, разыскивая порыв на линии. Вот так писал он сам о специфике своей военной должности телефониста впоследствии: «Когда руганный-переруганый, драный-передраный линейный связист уходил один на обрыв, под огонь, озарит он последним, то злым, то горестно-завистливым взглядом остающихся в траншее бойцов, и хватаясь за бруствер окопа, никак одолеть не может крутизну. Ох, как он понятен, как близок в ту минуту и как же перед ним неловко – невольно взгляд отведёшь и пожелаешь, чтобы обрыв на линии был недалече, чтобы вернулся связист «домой» поскорее, тогда уж ему и всем на душе легче сделается ».

(Астафьев В.П. «Так хочется жить», Иркутск, «Вектор», 1999 год, стр.56).

Связисты и возможность смертельного исхода испытывали чаще других, и радость жизни у них была острее. Печальная статистика боевого пути воинов, призванных Игарским военкоматом, проанализированная недавно мною, подтверждает сказанное: северяне зачастую назначались связистами, а среди них был больший процент как погибших, так и – получавших награды. Вторит этому и боец Астафьев: «И когда живой, невредимый, брякнув деревяшкой аппарата, связист рухнет в окоп, привалится к его грязной стенке в счастливом изнеможении, сунь ему – из братских чувств – недокуренную цигарку. Брат-связист её потянет, но не сразу, сперва он откроет глаза, найдёт взглядом того, кто дал «сорок», и столько благодарности прочтёшь ты, что в сердце она не вместится ».

Впрочем, и правительственной наградой командования был оценен труд «линейщика». В бою 20 октября 1943 года красноармеец Астафьев четыре раза исправлял телефонную связь с передовым наблюдательным пунктом. «При выполнении задачи от близкого разрыва бомбы он был засыпан землей. Горя ненавистью к врагу товарищ Астафьев продолжал выполнять задачу и под артиллерийско-минометным огнём, собрал обрывки кабеля, и вновь восстановил телефонную связь, обеспечив бесперебойную связь с пехотой и ее поддержку артиллерийским огнем» – так написано в наградном листе при представлении старшего телефониста Астафьева к медали «За отвагу»…

Вот бы сейчас посмеялись мы над литературными опусами штабного писаря, но Виктор Петрович сей документ и в глаза, возможно, не видел, а потомкам оставил воспоминания совсем иного плана:

Один раз тащили-тащили на плечах и на горбу полуторку взвода управления со связью, со стереотрубой, бусолью, планшетами и прочим имуществом, и встала машина, не идёт: это мы за ночь, то запрыгивая в кузов, то обратно, натаскали полный кузов грязи, перегрузили бедную полуторку. Выбрасывали грязь кто лопатами, кто котелками и касками, кто горстями и к месту сосредоточения бригады успели почти вовремя , – рассказывал он о ночном марш-броске киношникам, посланным Никитой Михалковым перед съёмками нового фильма «Цитадель» к великому сибирскому писателю-фронтовику за «приватными» впечатлениями военных будней.

Живо представляю, как слегка прищурив раненый глаз, он пересказывает им этот и другой, известный ему со слов командира своего дивизиона эпизод из ещё одного ночного марш-броска. Командир тот был, немногим старше своих подчинённых, но «крутого нрава до первого ранения, который мог и пинка солдату отвесить », и крепкое словцо употребить:

Толкали, толкали, качали, качали как-то машину и всё, перестала двигаться техника. Выскочил я из кабины с фонариком, ну, думаю, сейчас я вам, разгильдяи, дам разгон! Осветил фонариком, а вы, человек двадцать, облепили кузов машины, опёрлись на него, кто по колено, кто по пояс в грязи - спите… Я аж застонал…

Вот так воевал наш земляк. Но не этих, по сути невинных баек изнеможённого в переходах солдата не могли простить будущему писателю «победоносные генералы».

По признанию Астафьева, именно война стала причиной того, что он взялся за перо. В начале 50-х Виктор Петрович ходил в литературный кружок, открытый при местной газете «Чусовской рабочий» на Урале, там однажды услышал он короткий рассказ одного писателя – в войну политработника. Война у того была красивой, а главное, что возмутило, об этом писал тот, кто тоже был на передовой. У Астафьева, по его словам, аж зазвенело в контуженой голове от такого вранья. Придя домой и, успокоившись, он решил, что единственный способ бороться с ложью – это правда. И за ночь на одном дыхании написал свой первый рассказ «Гражданский человек» (современное название «Сибиряк»), в котором описал свою войну, какую он видел и знал. И это было лишь началом.


Приводя этот известный факт, биографы писателя не всегда добавляют, что вернуться с войны бывшему детдомовцу было некуда. Вместе с женой-фронтовичкой он отправился в ее родной уральский городишко Чусовой. Осмелевшие за войну квартиранты-переселенцы не думали освобождать семье фронтовика занятый ими и не оплачиваемый флигелёк во дворе. Вернувшийся с войны майор-свояк, занял лучшее в доме место в комнате на втором этаже, забив до отказа помещение трофейным тряпьем и «через губу» разговаривал с младшим по званию Виктором, вынужденным ютиться с молодой женой в кухне за печкой на полу. Виктор то снег разгребал, то вагоны разгружал, прежде, чем получил место сторожа на колбасном заводе, где в ночную смену и родился этот рассказ. Поведала об этом жена писателя Мария Корякина. Рассказала не только о перипетиях семейной жизни вернувшихся с войны фронтовиков, но и об умершей от диспепсии в младенческом возрасте дочке Лидочке. У молодой матери от постоянного недоедания не было достаточного количества молока.

Естественно, что переполнявшей начинающего автора темой стали события минувшей войны. В актив рождающегося писателя в 1960 году добавляется лирическая повесть «Звездопад», а в 1971 «Пастух и пастушка». Современная пастораль – вносит автор пометку в подзаголовок последней. Обе повести поэтичные, трогательные и трагичные произведения о первой любви, искалеченной, погубленной войной. Не раз я, как и многие мои сверстники, перечитывала их, видимо, о них упоминала и игарский библиотекарь Светлана Богданова – «добром пропитанные»…

Впрочем, если в «Звездопаде» автор воздерживается от рассказов о боях, перенеся действие в военный госпиталь, то уже в «Пастухе и пастушке» начинают появляться страшные эпизоды, навечно засевшие в память солдата. Война калечит молодые души героев, она же стирает хорошее, оставляя ярчайшее, однажды невольно подмеченное, в мозгу засевшее и продолжающее мучить кошмарами автора.

В мирное время в памяти постаревшего солдата Астафьева зияют аккуратные парные дыры в жирном украинском чернозёме – это невольно оставленные бойцами во время марш-броска валенки, потому что «раз вытащил, два вытащил, на них пуда три такой грязи, что на третий раз шагнул и дальше пошёл босиком ».

Или вот ещё один из поведанных михалковским визитёрам рассказ о привале в осеннем припорошенном снежком лесу, толи на поляне, то ли на болотце. Подложив под себя на кочку пучок вырванной торчащей из снега сухой травы, сидит солдат Астафьев, хлебает быстро остывающий суп. Чувствует, что-то склизко под ним, встал, «твою мать, немец, вмёрзший в землю подо мной. Ну чего? … стерни побольше наложил и обратно сел. Некогда, и жрать охота. Вот так вот втягиваешься в войну. Говорят, опыт войны. Вот оно. Чтоб ты мог жрать, как скотина последняя, спать, как скотина последняя, терпеть вошь… Помню, у нас щеголеватый был офицер, двумя руками в голову залез: Ну, до чего надоели эти вши ».

Впоследствии эпизод с поедаемым вшами офицером нахожу и в романе «Цитадель».

Для Астафьева – самое страшное на войне – привычка к смерти. Когда смерть становится повседневной, обыденной и уже не вызывает никаких эмоций, когда можно сидеть и без отвращения есть на замёрзшем трупе противника.

Грустный каламбур, но кочка, оказавшаяся незахороненными телом врага, на которую притулился обессилевший от изнурительного перехода солдат, стала якобы «кочкой зрения» автора?!

Страшные потрясения юного Астафьева, продолжающие тревожить память его и пожилого, – когда при отступлении от Житомира по отступающим, уже убитым, разбитым, шли наши танки, машины, транспортёры: «…в шоссе, в жидкой грязи трупы, раскатанные в фанеру, только кое-где белые косточки вылезут, и зубы…Танки идут, гусеницы наматывают, шинелёнку, кишки, вот такое эстетическое зрелище ».

Война Астафьева действительно совсем не похожа на то, что мы привыкли видеть во всех наших советских военных фильмах, или читать в военной прозе. Герои большинства литературных произведений шли в атаку с криками «Ура!», закрывали амбразуры, погибали, вызывая огонь на себя. По словам Астафьева, о войне столько наврали и так запутали всё, с ней связанное, что в конце-концов война сочинённая затмила войну истинную.

Непоправимое сотворила война с Витенькой Астафьевым: «Маленький, совсем малограмотный, я уже сочинял стихи и разного рода истории, за что в ФЗО и на войне меня любили и даже с плацдарма вытащили, но там на плацдарме осталась половина меня – моей памяти, один глаз, половина веры, половина бездумности и весь полностью остался мальчик, который долго во мне удобно жил, весёлый, глазастый и неунывающий» .

(Из письма В.П.Астафьева В.Я.Курбатову, «Крест бесконечный»,
издатель Г.Сапронов, Иркутск, 2005, стр.20-25)

Самое тяжёлое и трагичное в воинской биографии Астафьева – это форсирование Днепра осенью 1943 года. В воду, без подготовки, без передышки, развивая недавний успех на Курской дуге, солдаты прыгали голыми, несли узелки с одеждой и винтовки над головой. Переплавлялись без специальных плавучих средств, кто как может. На том участке, где плыл Астафьев, из 25 тысяч человек до другого берега добрался только каждый шестой. А таких точек переправы было десятки. В битве за Днепр советские войска потеряли около 300 тысяч солдат: «большинство потонуло бессмысленно, из-за бездарной подготовки, так ни разу и не выстрелив ».

Всю жизнь Астафьев утверждал, что мы победили в этой войне только потому, что просто завалили немцев трупами, залили их своей кровью. И он имел право так говорить. Рядовой Виктор Астафьев воевал на Брянском, Воронежском, Степном и Первом Украинском фронтах – в самой гуще военных действий. На Днепровском плацдарме Астафьеву повредило глаз и серьёзно контузило:

Пакостно ранило в лицо. Мелкими осколками кассетной бомбы, или батальонной мины и крошевом камней… повредило глаз, раскровенило губы, лоб, ребята боялись до медсанбата не доплавят, – рассказывал он впоследствии.

В районе польского города Дукла Астафьев получил тяжелое сквозное пулевое ранение левого предплечья с повреждением кости:

Когда ранят – по всему телу идёт гулкий удар, откроется кровь, сильно-сильно зазвенит в голове и затошнит, и вялость пойдёт, будто в лампе догорает керосин, и жёлтенький, едва теплящийся свет заколеблется и замрёт над тобой так, что дышать сделается боязно и всего пронзит страхом. И если от удара заорал, то, увидев кровь, – оглох от собственного голоса и звона, ужался в себе, приник к земле, боясь погасить этот исходный свет, этот колеблющийся проблеск жизни.

(Астафьев В.П. «Всему свой час», Москва, «Молодая гвардия», 1985, стр.65)

В действующей армии солдат пробыл до сентября 1944 года, выбыв из нее по тяжелому ранению, о котором говорилось выше, но продолжая мыкаться по нестроевым частям, выполняя обязанности то почтальона, то конвоира вплоть до конца 1945 года.

Почти каждой семьи коснулась война своим смертельным крылом. Были трагические потери и в клане Астафьевых. 24 сентября 1942 года под Сталинградом погиб его дядя – родной брат отца Иван, до войны – рубщик на лесобирже Игарского лесокомбината. Как передовика производства в мирное время его портрет был помещен на городскую Доску Почета, а сам юноша направлен на учебу в Ачинский сельхозтехникум. В войну Иван Астафьев был телефонистом, или разведчиком, достоверные данные об этом не сохранились. Не знал Виктор Петрович и место его гибели, уточнив судьбу дядьки только спустя десятилетия после окончания войны. Помог ему в этом волгоградский собрат-писатель, что интересно, родившийся в Игарке Борис Екимов.

Еще один дядька писателя – Василий, всего лишь на десять лет старше Виктора при его рождении стал крестным отцом. Балагур, весельчак, любимец женщин, прозванный за неуёмный характер «Сорокой» он был ближе всех Виктору в юношеские годы. Его в феврале 1942 провожал Виктор на фронт из Красноярска. Василий, хитростью обойдя военную цензуру, дал Виктору знать, что, дескать, воюет танкистом с ним рядом, на Украине. На Лютежском плацдарме под Киевом был тяжело ранен, направлен в госпиталь, но в пути был обозначен как без вести пропавший. Виктор, как сам впоследствии признается, придумал встречу с ним, уже мертвым, описав ее в вышеупомянутой главе романа «Последний поклон». На самом деле, последнее пристанище солдата неизвестно.

Василию Астафьеву едва исполнилось 29, Ивану – 24. К чести игарчан, фамилии родственников Виктора Петровича – Василия Павловича и Ивана Павловича Астафьевых занесены на городской мемориал памяти погибших. Даже больной неизлечимой кожной болезнью отец писателя Пётр Павлович призывался на войну.

Фронтовая биография рядового Виктора Астафьева отмечена орденом Красной Звезды, медалями «За отвагу», «За победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941-1945 годов», «За освобождение Польши». В мирное время писатель Астафьев стал Героем социалистического труда, дважды лауреатом Государственной премии СССР, лауреатом Государственной премии России, трижды был кавалером ордена Трудового Красного Знамени, награждался также орденами Дружбы, Дружбы народов, Отечественной войны I степени, «За заслуги перед Отечеством» II степени. Он – почётный гражданин городов Красноярска и Игарки.
Как видим, Виктор Петрович Астафьев не только имел моральное право написать, но и просто обязан был сделать это, сказав самое важное, оставив в наследство потомкам то, что пережил сам и его семья, и что, так он считал, не должно было стать для будущих поколений предметом их личного познания и переживания.

Кроме повестей «Звездопад», «Пастух и пастушка», «Так хочется жить», «Обертон», «Весёлый солдат», многие рассказы и затеси написаны Виктором Петровичем о войне. Невольно, в чертах большинства его литературных героев видится сам автор – детдомовец Витька из заполярного города, не всегда названного, но узнаваемого по тем ярким деталям, которые присущи только Игарке – репрессированные, лесоперевалка, морские суда, особенности охоты и рыбалки в окрестностях города. И даже за одно только это – воплощение в художественной литературе собирательных образов защитников Родины – игарчан, или, игарцев, как говорили в предвоенные времена, мы – его земляки – должны отдавать дань уважения Виктору Петровичу.

Но главным детищем писателя о войне стал, как я уже сказала, роман «Прокляты и убиты» в двух частях «Чёртовая яма» (1990-1992 годы) и «Плацдарм» (1992-1994 годы) – роман о личных впечатлениях солдата-фронтовика. Общий объем романа должен был составить две тысячи страниц.

В первой половине 1990 года Астафьев так сообщал об этом: «Да, пишу книгу о войне, давно пишу, но не о 17-ой дивизии, а вообще о войне. Солдатскую книгу, а то генеральских уже много, а солдатских почти нет ».

И еще: «Я всю свою творческую, а может и не только творческую жизнь готовился к главной своей книге – роману о войне. Думаю, что ради неё Господь меня сохранил не только на войне, но и в непростых и нелёгких, порой на грани смерти, обстоятельст-вах, помогал мне выжить. Мучил меня памятью, грузом воспоминаний придавливал, чтобы я выполнил главный его завет – рассказать всю правду о войне, ведь, сколько человек побывало в огненном горниле войны, столько и правд привезли они домой ».


В необходимости писать по-иному, чем сделали до него, всё больше и больше убеждало писателя наблюдаемое им в жизни отношение к судьбам фронтовиков. В американской литературе после окончания вьетнамской войны появился термин «потерянное поколение». Монументальная советская пропаганда продолжала говорить о воине-победителе. Хотя реалии мирной жизни были иными. Контуженному Астафьеву не пришлось более водить поезда по железной дороге – дело, которому он был обучен и мечтал этим заниматься. Ни жилья, ни добротного питания молодые инвалиды войны получить не могли. Многие из вернувшихся с фронта живыми, спились, либо умерли от продолжавших их мучить ранений уже в первые послевоенные годы. Но более всего терзали сознание солдат эпизоды их военной юности. И Астафьев вытолкнул, наконец, из израненной памяти и влил навечно в строки то, что нестерпимо жгло его изнутри.

11 февраля 1993 года, сделав черновик второй части книги, он писал своему другу, литературному критику Валентину Курбатову: «Хотел избежать лишних смертей и крови, но от памяти и правды не уйдёшь – сплошная кровь, сплошные смерти и отчаянье аж захлёстывают бумагу и переливаются за край её ».

Писатель считал войну «преступлением против разума ». С исторической точки зрения в романе «Прокляты и убиты», и в этом сходятся и критики, и политики, правдоподобно описаны события Великой Отечественной войны. Первая часть романа «Чёртова яма» была удостоена в 1994 году премии «Триумф», что, по сути, было признанием заслуг инвалида-фронтовика. Но предельно натуралистично описанный быт солдат, взаимоотношения между подчиненными и командирами, собственно боевые действия вызвали целый поток недовольства не только у командующих военными действиями, но и у рядовых участников войны.

И хотя в защиту своего детища Астафьев, убеждал своих оппонентов- генералов хотя бы не лгать самим себе: «Сколько потеряли народу в войне-то? Знаете ведь и помните. Страшно называть истинную цифру, правда? Если назвать, то вместо парадного картуза надо надевать схиму, становиться в День Победы на колени посреди России и просить у своего народа прощения за бездарно выигранную войну, в которой врага завалили трупами, утопили в русской крови », его не желали слышать и собратья по штыку. Для них, чудом вернувшихся с фронта живыми, война, совпавшая с их молодостью, – самый яркий, по сути, героический период их жизни.

Помню, как резко оборвал однажды заплакавшего на встрече с молодёжью ветерана, пытавшегося рассказать о случаях людоедства на фронте, мой отец, тоже участник той войны: «Не о том ты, дескать, Пётр, говоришь». Пережившие сами свинцовые мерзости войны, они, по-видимому, инстинктивно хотели уберечь и нас, да и сами старались стереть из своей памяти увиденное и пережитое. Эффект страуса…

Смельчак Астафьев с гражданским мужеством открыто заявлял:

Нас и солдатами то стали называть только после войны, а так – штык, боец, в общем, – неодушевлённый предмет…

И его обвиняли… в отсутствии патриотизма, в клевете на русский народ… Вырывали строчки из сказанных сгоряча фраз, переиначивали его слова, перетолковывали на свой лад. Он же хотел единственного, чтобы общество знало всю правду о войне, а не только официально разрешённую.

«Вдоль дороги и в поле россыпью бугорки чернеются. Иные горящие танкисты в кювет заползли, надеялись в канавной воде погаситься, и тут утихали: лица чёрные, волосы рыжие, кто вверх лицом, видно пустые глазницы – полопались глаза-то, кожа полопалась, в трещинах багровая мякоть. Мухи трупы облепили. Привыкнуть бы пора к этакому пейзажу, да что-то никак не привыкается ».

(Астафьев В.П. «Так хочется жить», Иркутск, «Вектор», 1999 год, стр.58).

Астафьев считал, что преступно показывать войну героической и привлекательной:

Те, кто врёт о войне прошлой, приближают войну будущую. Ничего грязнее, жёстче, кровавее, натуралистичнее прошедшей войны на свете не было. Надо не героическую войну показывать, а пугать, ведь война отвратительна. Надо постоянно напоминать о ней людям, чтобы не забывали. Носом, как котят слепых тыкать в нагаженное место, в кровь, в гной, в слёзы, иначе ничего от нашего брата не добьёшься.

Или о мыслях «окопников»:

Это вот тяжкое состояние солдатское, когда ты думаешь, хоть бы я скорее умер, хоть бы меня убили. Поверьте мне, я бывал десятки раз в этом положении, десятки раз изнурялся: хоть бы убили .

А героический подвиг командира по спасению жизни солдата, по убеждению Астафьева, – это неожиданно прозвучавшая от него команда подчинённому:

Иди, выспись.

Ну как вы тут, ребята, мало же вас, копать же надо, работать…

Иди, тебя это не касается…

Вот так два раза спас жизнь окопнику Астафьеву его командир отделения. Ушёл солдат Астафьев, где-то упал в дубовом лесу на какую-то подстилку и заснул мёртвым сном. Сколько спал, ничего не помнит, потом встал, сходил на кухню, поел немного каши, в общем, отдохнул, пришёл – полный сил, хохмач, – весёлый солдат… Чем не героический поступок?

Герои романа «Плацдарм» по словам Астафьева, привыкли «полуспать, полузамерзать, полубдеть, полуслышать, полужить… »

(Астафьев В.П. «Прокляты и убиты», собрание сочинений, том 10, Красноярск, Офсет, 1997 год, стр. 593)

Роман «Прокляты и убиты» остался неоконченным, в марте 2000 года писатель заявил о прекращении работы над ним, в ноябре 2001 года Виктор Петрович Астафьев умер.

А незадолго до смерти, в июле, депутаты Законодательного Собрания Красноярского края отказались выделить лежавшему в больнице с тяжелыми последствиями инсульта, по сути, смертельно больному человеку денежное вознаграждение в размере всего-то трёх тысяч рублей как дополнительную пенсию фронтовику.
Горестно…


«Астафьевская» правда о войне, по мнению уральца Гладышева, оказалась несвоевременной? Неуместной? Лишней?

Предостережение воина – писателя о том, что кто врёт о войне прошлой, приближает войну будущую, запомнилось . Думаю, осмысление окопной правды писателя-бойца Виктора Петровича Астафьева – дело чести и политиков, и рядовых граждан страны, особенно, противоположного со мной пола.

Война ужасна, и в организме нового поколения должен быть выработан устойчивый ген невозможности повторения подобного. Ведь не зря же эпиграфом своего главного романа великий писатель, говоря языком сибирских старообрядцев, поставил: «писано было, что все, кто сеет на земле смуту, войны и братоубийство, будут Богом прокляты и убиты ».

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:

100% +

Владимир Першанин
Штрафники, разведчики, пехота
«Окопная правда» Великой Отечественной

В оформлении обложки использована фотоинформация фотокорреспондента Марка Марков-Гринберга

От автора

Это сборник воспоминаний солдат и офицеров, участников Великой Отечественной войны. Я постарался отразить в нем судьбы людей, которых объединяет то, что все они прошли через передний край, были на острие войны и победили. Хотя шансов дожить до Победы у большинства было очень немного.

Наряду с воспоминаниями о разведчиках, пехотинцах, пулеметчиках мне удалось собрать материалы о людях, военная судьба которых не так часто отражается в нашей литературе: о военных шоферах, зенитчиках Волжской флотилии, сражавшихся во время Сталинградской битвы, а также о судьбе лейтенанта-артиллериста, попавшего в штрафную роту.

Бойцов той войны остается с каждым годом все меньше. Они стали мне близки, и я хочу донести до читателя их нелегкие судьбы и подвиг, который навсегда останется в истории России.

Я служил в разведке

Самую почетную награду я получил не за добытых «языков», хотя их насчитывалось более двух десятков, а за немецкий танк, который захватил вместе с экипажем. И такое в разведке бывало.

Мельников И.Ф.


Об Иване Федоровиче Мельникове я впервые узнал из короткой статьи в толстой книге о кавалерах ордена Славы. Потом получилось так, что встретил его в городской библиотеке, где проводилась встреча с ветеранами. Разговорились, встретились еще, и родился этот документальный рассказ о военном пути старшины – разведчика Ивана Федоровича Мельникова. С его разрешения я изложил события от первого лица, так, как мне рассказывал Иван Федорович.


Родился я 19 сентября 1925 года в городе Сызрань Куйбышевской области. Отец, инвалид Гражданской войны, умер вскоре после моего рождения, мать – рабочая. Через какое-то время мама вышла замуж, и отчим заменил мне отца. Он работал в ОСОАВИАХИМе, был добрым, хорошим человеком, позаботился о том, чтобы я получил образование. В начале лета 1942 года я закончил два курса железнодорожного техникума, немного поработал.

Я мечтал стать летчиком и приписал себе в документы лишний год. Вместе с двумя одноклассниками мы сбежали из дома и, забравшись тайком в железнодорожный состав, рванули из Сызрани в Сталинград поступать в Качинское летное училище. Когда приехали в Сталинград, оказалось, что училище эвакуировано. Помню, как голодные бродили по городу, размышляли, что делать дальше. То, что Сталинград прифронтовой город, не понимали. Не обратили внимания и на вой сирен, означающий воздушную тревогу.

Начался воздушный налет. Посыпались бомбы. Мощные взрывы поднимали столбы земли на десятки метров вверх, рушились дома. Спрятаться, залечь в какой-нибудь канаве мы не догадались, а побежали к Волге. В головенках мелькали мысли переправиться на левый берег. То, что ширина Волги километра два с лишним, мы не задумывались. Что стало с моими одноклассниками – не знаю. Близкий взрыв оглушил меня, я метался по берегу, пока не сбило с ног очередным взрывом.

Очнулся на берегу без одежды, все тело болит, в ушах звон. Контузило. Меня подобрали бойцы какой-то воинской части, отнесли в санроту. Когда пришел в себя, накормили, одели, стали расспрашивать. Я твердил, что хочу учиться на летчика. Исправлений в документах не заметили, судя по ним, мне через месяц должно было исполниться восемнадцать лет. То есть формально я был почти совершеннолетним. Сталинград уже вовсю бомбили, военной подготовки я не имел, и мне выдали предписание на учебу в Моршанск Тамбовской области. Мол, парень грамотный, будешь учиться там на летчика.

В Моршанске летного училища не было. Ни о каких летчиках разговор не шел. Вместе с группой ребят я попал в пулеметно-минометное училище. Обстановка на фронте была, как никогда, тяжелой, шло мощное немецкое наступление на юге. Начались бои на подступах к Сталинграду. Двадцать третьего августа 1942 года фашисты прорвались к Волге, а на город обрушились волна за волной сотни вражеских самолетов. Центр города за день был превращен в развалины, погибли тысячи людей. Окажись я в тот день в Сталинграде, вряд бы уцелел.

Моршанск, небольшой, очень зеленый городок, раскинулся на высоком берегу реки Цна. Напоминал многие провинциальные города России. В центре – двух– и трехэтажные здания, а все остальное – частные дома с садами и огородами. Курильщики хорошо знают город по знаменитой моршанской махорке и сигаретам «Прима». Ну, а для меня с конца августа 1942 года и до апреля 1943 года он стал местом учебы.

Пулеметно-минометное училище располагалось в центре Моршанска. Несколько рот занимали большой кирпичный дом. Рота – 120 курсантов, взвод – 40. Учили нас как следует. Постигали боевую подготовку, устройство минометов и пулеметов, расчет стрельбы, тактику боя. Например, из 82-миллиметрового миномета я сделал за семь месяцев около пятидесяти боевых выстрелов. Считаю – нормально. В других училищах, как я позже узнал на фронте, боевых стрельб проводилось куда меньше. Изучали станковые пулеметы «максим» и ручные Дегтярева.

Больше внимания уделялось все же минометам. До войны их недооценивали. Немцы, широко применяя минометы с первых дней, наносили нашим войскам серьезные потери. Для точной стрельбы требовалось постичь целую науку. Мне в расчетах помогало полученное в техникуме знание математики и физики. Оценки по большинству предметов были хорошие и отличные. Но, к сожалению, мешали (как ни странно звучит) мое умение чертить и музыкальный слух, я был запевалой. Из-за этого меня перебрасывали из роты в роту. Я оформлял наглядную агитацию, выпускал стенгазеты. Когда роту готовили к проверке, я и рисовал, и вышагивал в строю, запевая «Каховку», «По долинам и по взгорьям», «Катюшу». За наглядную агитацию и прохождение четким строем с песней рота получала хорошие баллы.

При этом меня никто не освобождал от сдачи зачетов. Учебу в училище вспоминаю добрым словом. Командиры относились к нам внимательно. Питание для военного времени было хорошим. Утром – каша, масло, сладкий чай. На обед – мясные щи, суп, каша или картошка с мясом, компот. По окончании училища мне было присвоено звание «старший сержант». Я мог командовать минометным или пулеметным расчетом, но моя военная судьба сложилась иначе. Я попал в 202-й гвардейский полк 68-й гвардейской дивизии, входящей в состав Степного фронта. Дивизия находилась северо-восточнее Харькова. Буквально в первые дни меня «сманили» в разведку.

Слово «разведчик» всегда было окружено ореолом загадочности, какой-то тайны. В разведку брали только добровольцев. Про вылазки в тыл врага рассказывали легенды. Отважные разведчики проникали в фашистское логово, бесшумно снимали часовых и приводили ценных «языков». В апреле 1943 года мне было семнадцать лет (по документам – восемнадцать). По существу, мальчишка, умевший хорошо петь и не нюхавший войны. Я, не раздумывая, дал согласие и был назначен командиром отделения взвода пешей разведки. Когда меня познакомили со взводом, я сразу заметил, что наград у разведчиков больше, чем в пехоте. Не сказать, что бойцы были увешаны медалями и орденами, но более чем у половины имелись награды.

Хотя я именовался командиром отделения, науку разведки пришлось постигать с азов. Первые недели никем не командовал. Учили меня, как организована немецкая оборона, где расположены посты, пулеметные точки. Помню утомительные дни наблюдения за передним краем противника. С раннего утра и до темноты, вечером и ночью. Глаза до того болели, что я промывал их холодной водой. Затем привык. Давал глазам отдых, учился сосредоточить внимание на нужных участках. Командиром взвода был лейтенант Федосов. Не скажу, что он был очень опытный разведчик. Дело в том, как я понял, рядовых и сержантов на офицерские должности выдвигали редко. Специальных разведучилищ не было. Командирами в разведку назначали отличившихся офицеров из стрелковых подразделений.

Федосов воевал с лета сорок второго, был ранен, считался грамотным командиром. В разведвзвод пришел месяца за два передо мной. Меня «натаскивали» двое опытных разведчиков. Рядовой Саша Голик из моего отделения и сержант, фамилию которого я не запомнил. Голик, небольшого роста, жилистый, много раз ходил в тыл, имел две медали. Кажется, одно время был сержантом, но за пьянку был разжалован. Тем не менее, это был подготовленный, обстрелянный специалист, который мог ответить на любой вопрос. Я испытывал страх перед минами. Саша подробно рассказывал, какие мины могут встретиться, успокаивал меня.

– Нам же саперы помогают. И не думай, что мины невозможно угадать. Неделю простоят – в земле ямка образуется, и трава желтеет.

– А если мины день назад поставили?

– Значит, будет бугорок. Опять же, трава по цвету отличается.

– Попробуй ее различи ночью, – вздыхал я.


Первую вылазку за «языком» запомнил хорошо. Это произошло дней через 8-10 после моего назначения. Группа состояла из пяти человек: помкомвзвода, рядовой Саша Голик, еще один опытный разведчик и двое нас, новичков. Было начало мая, ночи – короткие. Через передний край двинулись часов в одиннадцать вечера. У всех были автоматы ППШ, гранаты, ножи. Нас сопровождали трое саперов. Доползли до середины нейтральной полосы, метров триста, и показали направление: «Двигайте туда, мин нет!» Старший пытался заставить их проползти с нами еще сколько-то, но саперы исчезли. Была ли у них такая инструкция или они просто боялись, не знаю.

Колючая проволока в этом месте отсутствовала, но ракет на освещение переднего края немцы не жалели. Они взлетали то в одном, то в другом месте. Некоторые медленно опускались на парашютах, и тогда несколько минут приходилось лежать неподвижно. В общем, ползли мы медленно, замирая, когда вспыхивала очередная ракета. В одном месте сильно пахло мертвечиной, в другом я ощутил под локтем металл и застыл. Оказалось, крупный осколок снаряда, врезавшийся в землю. Открыл огонь немецкий пулемет. Трассы шли далеко от нас. Значит, пока не заметили. Чем ближе была немецкая траншея, тем сильнее колотилось сердце. Я знал, что на ночь в траншеях остаются только немногочисленные часовые и дежурные пулеметчики. Однако казалось, что лезем прямо на стволы. Еще метр-два, и ударят в упор из автоматов и пулеметов. Вот и траншея. Один разведчик остался наверху, а четверо спрыгнули вниз.

Метрах в пятидесяти справа коротко простучал пулемет. Прижались к стенке траншеи и замерли. Я был уверен, что нас обнаружили. Ударили еще две короткие очереди, и пулемет смолк. Старший группы изменил направление. Мы собирались двигаться влево, но оставлять за спиной пулеметную точку было нельзя. При отходе нас бы расстреляли. Зато существовала опасность, что без шума ничего не сделаем. Часовой плюс пулеметчик или два. Так практически и получилось. Часовой вышел нам навстречу. Его схватили помкомвзвода и Саша Голик. Часового свалили мгновенно, заткнули кляпом рот и принялись связывать. Он отчаянно сопротивлялся и, хотя кричать не мог, ударом сапога переломил жердь на стенке траншеи. Она лопнула с треском, напоминающим пистолетный выстрел.

Кстати, глушить «языков» ударом приклада не практиковалось. Во-первых, почти все немцы, включая офицеров, находились на переднем крае в касках. Во-вторых, удар по голове (если фриц в кепи) трудно рассчитать. Ударишь посильней – можно убить, а рисковать мы не хотели. Поэтому и тренировались, чтобы сразу свалить «языка», обездвижить и связать его. У опытных разведчиков всё занимало считаные минуты. Хотя большинство немецких солдат в передовых частях были крепкие, физически хорошо подготовлены, и справиться с ними было непросто.

Этот немец успел только лягнуться. Связанного, с кляпом во рту, его вытолкнули наверх. Помкомвзвода, второй сержант, крепкий рослый парень, и новичок быстро потащили пленного в сторону наших позиций. Голика и меня оставили прикрывать отход. Мы замерли. Может, все бы и обошлось, но спустя минуты три пулеметчик что-то разглядел. Выпустил ракету, а следом длинную очередь. Мы побежали к пулеметчику. Саша с разбега ударил его ножом, потом еще раз, нашарил документы, и мы выбрались из траншеи. Я рвался бежать напрямик, но Голик толкал меня в сторону.

– Уходим тем же путем. Мины!

По нам открыли огонь, когда поравнялись с остальными. Залегли. Потом, развязав руки немцу, поползли, подталкивая его. Путь был выбран, в общем, удачный. По склону, где густо росла трава. Нас потеряли из виду. Два пулемета били в сторону. Но трассы шли веером, низко над землей, охватывая большой участок нейтралки. Я представил, как раскаленный пучок с легкостью прошивает тело. Вот она, смерть, совсем рядом. Ракеты вспыхивали одна за другой. Нам ничего не оставалось, как ползти. Я знал, что скоро будет небольшой уступ, а дальше низинка. Хоть бы добраться до нее!

Я потерял всякое представление о времени и куда мы ползем. Поминутно оборачиваясь, следил за пулеметными трассами. Саша вдруг выругался: «Ты что делаешь, сука!» Я думал, ругают меня, но это на несколько секунд приподнялся новичок, когда спрыгивал с земляного уступа. Пули его миновали. Однако немцы разглядели группу. В нашу сторону посыпались мины. Разброс осколков у 80-миллиметровых мин довольно большой. Нас пока спасало то, что недавно прошли дожди. Мины взрывались в рыхлой почве, выкидывая осколки вверх.

Помкомвзвода ранили недалеко от наших траншей. Он упал, потом, шатаясь, побежал в рост. Поднялись с четверенек и мы. Ввалились в траншею и минут пять не могли отдышаться. Заместитель взводного был ранен смертельно, разрывная пуля ударила в основание плеча. Перевязать это место трудно, старший сержант истек кровью по дороге в санроту. Разведчику из новичков досталось штук пять мелких осколков. Ранен был и «язык», светловолосый парень с нашивками ефрейтора. Осколок пропахал ему щеку и оторвал кусочек уха, второй – чиркнул по шее. Пленного перевязали и увели в штаб.

Скажу еще такую деталь. Как я позже убедился, разведгруппы уходили в тыл натощак. Везде ли был такой порядок, не знаю. Но в нашем взводе перед выходом на задание никогда не ели. Логика простая. Человек налегке двигается быстрее и ползти удобнее. Играла роль и солдатская примета, что ранение в пустой живот менее опасно, чем в полный. Зато, когда вернулись, наелись от души. Разносолами нас не встречали: каша с мясом, сало, лук и граммов по двести пятьдесят водки. Кроме нас, за столом сидели взводный и старшина.


Большинство ребят проснулись, но за стол больше никто не садился. Лежали, курили, слушали, как прошел поиск. Не привыкший к алкоголю, я быстро окосел и полез на нары.

Проснулся поздно. Ребята, засидевшиеся за столом, еще спали. Их никто не беспокоил. Вскоре я узнал, что утром пленного допрашивал командир полка. Раны ефрейтора сильно кровоточили, он пытался симулировать, изображая тяжелую контузию. Потом все же заговорил. Начертил план обороны позиций своей роты, рассказал что-то еще по мелочи. Командир полка остался недоволен, и дальнейший допрос поручил кому-то из офицеров штаба. Про погибшего помкомвзвода коротко сказал:

– Представить посмертно к ордену.

Про нас речи не заходило. День мы втроем отдыхали. Раненого новичка отвезли в санбат. Голик достал где-то спирта. Я в то время почти не пил, лишь поддержал компанию. Саша выпил изрядно, но не пьянел. Мы сидели вдвоем в тени дерева, и разговор шел откровенный. Я узнал, что две недели назад почти целиком погибла группа из пяти разведчиков. Их засекли посреди нейтралки, вернулся лишь один человек. Рассказал он и том, что помкомвзвода мечтал получить рану. Устал от войны. Вот и накликал. Только не рану, а смерть.

– Много разведчиков гибнет? – спросил я.

– Думаешь, в пехоте слаще? Сейчас вроде тихо, а когда наступление, за одну атаку половина людей в ротах убывает, – он неожиданно перевел разговор на другую тему. – А командир полка зря привередничает. Чего ему надо? Привели ефрейтора, убедились, что напротив нас та же часть стоит. Значит, перемещений пока нет, и внезапного наступления не жди. Помкомвзвода жаль. Хороший был парень и разведчик опытный. Пусть Федос покрутится без помощника. Сам в поиск ходить не любит, а теперь придется.

Помолчав, Саша сказал неожиданную для меня вещь:

– Ты, Ваня, у нас новичок, хоть и старший сержант. Только вчера боевое крещение получил. Тонкостей разведки еще не знаешь. Запомни одну вещь. У нас не принято вперед других лезть, свое «я» выставлять. Федос за разведку отвечает. Ему что ни прикажут, все выполняет. Людей порой зря гробим, лезем, не зная броду, на мины и пулеметы, лишь бы начальству угодить. Ты научись различать, когда приказ, а когда на дурость науськивают. Ордена, звания обещают. В общем, если чувствуешь, что дело дохлое, лучше уклонись, попроси времени на подготовку, а ребят на смерть не тащи.

Я не совсем понял сказанное. Дадут приказ – куда денешься! Но что-то в голове отложилось. Понял, что лезть в герои торопиться не надо. В конце разговора Саша Голик, как бы между прочим, сказал, что, наверное, ему вернут сержантские лычки, а раненый новичок в разведку не вернется.

– Сам ты как? – спросил меня.

– Ничего. Все нормально.

Убегать из разведки я не собирался. На переднем крае тоже гибнут люди. Почти каждый день полк терял людей. То от мин, которые немцы сыпали по несколько раз в сутки, то от выстрелов снайперов.

– В разведке можно жить, – закончил разговор Саша Голик. – Мы хоть спим по-человечески, и на убой не гонят. Ты парень грамотный, крепкий. Держись поближе ко мне.

Мы пожали друг другу руки. Так я приобрел хорошего боевого друга. Мы были разные. Саша Голик закончил пять или шесть классов, вырос в глухой деревушке в Саратовской области. В нем не было рисовки, излишнего самомнения, хотя он имел немалый боевой опыт и две медали. Саша подмечал многое. Рассуждал по-крестьянски практично и хотел не только нормально воевать, но и выжить. Голик оказался прав в своих предположениях. Новичок, которого мы навестили в санбате, явно притворялся, что ранения тяжелые, жаловался на слабость и боли в голове. В разведку он возвращаться не собирался, а позже, прикрываясь ранением, сумел попасть в полковой обоз. В то время я презирал таких людей. Позже стал понимать их, сделался более терпимым. Саше Голику вернули за удачный поиск сержантские погоны и назначили командиром отделения. Фактически же он исполнял обязанности помощника командира взвода. Меня это устраивало.


Если на участке нашего полка в мае сорок третьего стояла относительная тишина, то для меня месяц был заполнен большими и мелкими событиями. В течение мая я трижды ходил в поиск. Первый раз – неудачно. Нас обстреляли, ранили разведчика, второй влез локтем на мину. Ему оторвало руку и снесло полголовы. Немцы открыли сумасшедший огонь из пулеметов, погиб еще один разведчик. От полного уничтожения группу спасла густая трава, в которой мы затаились. В общем, почти все разведчики вышли из строя. Вместо «языка» мы кое-как вынесли тела убитых.

Когда делали «разбор полетов», выяснилось, что парень, попавший на мину, растерялся, пополз в сторону мимо отмеченного саперами прохода. Но прежний страх перед минами снова сковывал меня. Вторая вылазка завершилась удачно. Мы выкрали часового и благополучно доставили к своим. Я был в этом поиске заместителем Голика. Меня хвалили и говорили, что становлюсь настоящим разведчиком. Конечно, это было не так. Чтобы стать специалистом в разведке, требуются месяцы и постоянная тренировка.

Третья вылазка тоже завершилась взятием «языка». Один разведчик был убит. «Язык» сообщил в штабе какие-то ценные сведения. Меня представили к медали «За отвагу», которую я вскоре получил. Я очень гордился этой наградой. Медаль «За отвагу» высоко ценилась среди бойцов и офицеров. Давали ее за конкретные боевые дела на поле боя с указанием, что совершил представленный к медали. Кстати, в сорок третьем (по крайней мере, в первой половине года) наградами никого не баловали. Представляли многих, но получали награды единицы. Больше ограничивались благодарностями. А вскоре я вляпался в ситуацию, которая едва не стоила мне жизни и лишний раз показала, что разведка очень непростое дело.

В обязанности разведчиков входило наблюдение за передним краем. Каждый день несколько человек выползали на нейтралку и следили в бинокли за немецкими позициями. Действовали, как правило, парами. Это была тоже разведка, и причем очень рискованная. Если несколько раз вылазки обошлись для меня с напарником нормально, то в очередную вылазку мы выбрали неудачную позицию, закопавшись под тяжелый немецкий бронетранспортер. Сгоревшая во время мартовского наступления немцев восьмитонная машина уткнулась остатками передних обугленных колес в землю. Шестиметровый корпус более чем наполовину защищали снизу гусеницы и металлические, в полтора ряда, колеса. Чем не укрытие!

Я не учел одного. Раньше мы прятались в незаметных окопчиках среди кустов и далеко вперед не выползали. В этот раз подобрались метров на триста к немецким траншеям. Сквозь просветы в гусеницах я отлично видел лица врагов. На участке, длиной в полкилометра, насчитал шесть пулеметов, в том числе один крупнокалиберный. Два из них были хорошо замаскированы и раньше огонь не вели. Я с удовольствием нанес пулеметные точки на карту. Нас заметили ближе к вечеру. Или уловили отблеск бинокля в лучах переместившегося к западу солнца, или мы слишком много двигались, разминая затекшие мышцы.

Сначала влепили несколько пулеметных очередей. Пули плющились, рикошетили от металла. Мы затаились. Потом заработали минометы. Мина взорвалась, влетев в открытый десантный кузов в метре над нашими головами. Ощущение было как от удара молотом по железной бочке. Минометный обстрел выдержали, даже приободрились. Но за нас взялись крепко. Ударила с закрытой позиции 75-миллиметровая пушка. Это было серьезнее. По нам выпустили десятка два снарядов. Несколько штук снесли верх кузова, разорвали его почти пополам. Два фугаса рванули под гусеницами. Вышибло металлическое колесо, меня отбросило в глубину нашей норы. Я оглох, у обоих текла кровь из носа и ушей. По движению губ уловил фразу, которой напарник оценил мою сообразительность:

– Пиндец! Хорошее место выбрал, старшой. Здесь и останемся.

Он был недалек от истины. Под прикрытием пулеметных очередей к нам ползли трое немцев. Бронетранспортер служил им прикрытием от огня из наших траншей, до которых было полкилометра. До немцев, как я упоминал, метров триста. С моей стороны было непростительной авантюрой лезть под нос фрицам, да еще тащить за собой подчиненного. Конечно, мы много разглядели за день наблюдения, редко кто подбирался к немцам так близко. Но что стоили эти сведения, если мы оказались в ловушке!

А трое немцев умело и быстро ползли к нам, им был знаком каждый метр, да еще прикрывали пулеметы. Какую гадость от них ждать, можно было только догадываться. Забросают бутылками с горючей смесью, и поджаримся живьем. Им, небось, и кресты и отпуска за ликвидацию русских разведчиков пообещали. Мы открыли огонь из автоматов. В щель от выбитого колеса сразу полетели пули немецкого МГ-42. Напарнику пробило насквозь щеки. Он лежал на дне окопчика и отплевывался кровью. Я выпустил остаток диска наугад, вставил запасной и переполз к передним колесам.

Кто видел, как бьет автомат ППШ, представляет клубок пламени, вылетающий из ствола и отверстий кожуха. Отличная мишень! Меня снова загнали в окоп, но кого-то из немцев я крепко зацепил. Продолжал стрелять, меняя места, держа автомат над головой. Меня и напарника спасли наши минометчики, открыв беглый отсечный огонь. Мы вылезли из-под бронетранспортера и сумели отползти метров на семьдесят. С час пролежали в глубокой воронке. Я почти оглох и, выкопав выемку, наблюдал за немецкими траншеями, готовый открыть огонь, если нас попытаются взять живыми. Напарник мучался от боли, стонал, рвался куда-то бежать, пока не получил пулю в руку. Начало смеркаться, и мы кое-как доползли до своих.

До сих пор не понимаю, как нас немцы выпустили живыми. Нахожу лишь одно объяснение. Позиции фрицев были сильно прорежены, солдат не хватало, да и наши минометы шорох навели. Ну, и, конечно, везение. Эта разведка стала для меня уроком. Кстати, реакция на результаты была разная. Лейтенант Федосов нанес на карту замеченные нами огневые точки и хвалил меня за решительность. Потом сразу пошел к начштаба докладывать о результатах. Саша Голик после ужина, когда я немного успокоился, отчитал меня:

– Ты головой соображаешь? Залез фрицам под самый нос. Ведь я тебя предупреждал: есть смелость, а есть глупость. Тебя сегодня Бог спас, а напарник в госпиталь угодил.

Видя, как я сник, Саша обнял меня, сказал, что я смелый парень. Мы выпили еще, я признал свою неосмотрительность. На этом инцидент был исчерпан. Кстати, утром, перед строем, лейтенант Федосов объявил мне благодарность за добытые важные сведения. Но я уже получил от Голика и остальных старых разведчиков оценку своего «подвига». Благодарность выслушал и коротко ответил, ни на кого не глядя:

– Служу трудовому народу!

Как и положено по уставу.


…Была середина июня. В воздухе висело предчувствие большого сражения, которое позже назовут Курской битвой. Мы стояли южнее Курского выступа. Наша дивизия входила в состав резерва Главного командования. Большинство подразделений находились в 15-20 километрах от линии фронта. Полк также отвели во второй эшелон. Несмотря на удаленность от переднего края, все подразделения спешно окапывались, рыли глубокие щели. Наш взвод вел наблюдение. Не за немцами, а скорее выполнял функции специальных постов и патрулей. Мы проверяли документы у водителей машин, следующих вне воинских колонн, задерживали подозрительных военнослужащих, гражданских лиц.

Не знаю, попадались ли среди них шпионы, но мы добросовестно передавали их в комендатуру и особый отдел. Запомнился парень лет восемнадцати. Он кинулся убегать. Бежал быстро, мог скрыться в кустарнике, и мы открыли огонь. Пробили ему голень. Он катался по земле, кричал от сильной боли. Когда перевязали и стали допрашивать, беглец сознался, что его призвали в армию, а «мамка» спрятала в дальнем сарае.

– У нас отец и два брата погибли. Кроме меня, трое малых остались. Мамка сказала, что все равно немцы придут, хоть один мужик в семье уцелеет.

Мне показалось, что парень не совсем нормальный. Я посоветовал ему в особом отделе каяться и не болтать лишнего про «мамку» и про то, что придут немцы. В сентябре 1943 года, когда шло наступление, часть бойцов и командиров нашего полка передали из 4-й армии резерва Главного командования в 1235-й стрелковый полк, входящий в состав 52-й армии. Пополняли части, понесшие серьезные потери в ходе Курской битвы и дальнейшего наступления. Я попрощался с Сашей Голиком, другими ребятами и вместе с группой солдат, сержантов и офицеров прибыл на новое место службы. Такой же разведвзвод и должность та же – командир отделения пешей разведки.

Командиром взвода был старший лейтенант Чистяков. Коротко стриженный, в пилотке, легких брезентовых сапогах, он встретил меня доброжелательно. Познакомил со взводом, расспросил о службе и сказал, что нуждается в опытных разведчиках. Опытным я себя не считал. Но если учесть, что половина взвода были новички, то здесь на меня смотрели как на бывалого командира отделения. Я откровенно рассказал, что в поисках участвовал всего несколько раз.

– Ничего, – успокоил Чистяков. – Войну ты уже понюхал, под огнем побывал. Медалью «За отвагу» так просто не награждают. А что лишнего не хвалишься, это хорошо.

Чистяков был более опытным командиром, чем Федосов, более решительным, изобретательным. Он «перетягивал» к себе во взвод саперов, радистов, артиллеристов. У нас был свой переводчик, не слишком большой знаток, но умевший перевести нужные вопросы и ответы. Хотя взвод считался пешим, Чистяков обзавелся двумя трофейными мотоциклами. Имелось достаточное количество биноклей и хорошая стереотруба. Автоматы были наши, пистолеты и ножи у некоторых разведчиков – трофейные.

Фронт на участке армии какое-то время стоял на месте. Мы находились километрах в восьмидесяти от Полтавы. Расстояние до немецкого переднего края составляло от 400 до 700 метров. Мощных укреплений противник возвести не успел. Спешно минировались подходы, немцы устанавливали по ночам бронеколпаки, зарывали в землю танки. Я знал, что долго стоять на месте не будем. Шло наступление на Днепр, и передышки были короткими.

Два дня я вел вместе с отделением наблюдение за передним краем, а затем был направлен с группой за «языком». Полковая разведка действовала очень активно. Зная, что скоро возобновится наступление, такие группы посылали часто. Командир полка требовал информацию о тех войсках, которые нам противостоят. Группу возглавлял сержант Михась, белорус из-под Орши. Вначале я думал, что это его имя, оказалось – фамилия. Так его все и называли. Жилистый, с очень сильными цепкими руками, он имел немалый опыт и напоминал мне Сашу Голика. Два человека были из моего отделения. Ваня Уваров, тоже крепкий парень, до войны занимался борьбой. В группе был еще паренек из-под Казани. Фамилию его я не запомнил.

Каждая вылазка за «языком» словно нырок в холодную воду. Заранее представляешь, как ползешь через нейтралку, замираешь при свете ракет, а что ждет впереди, один Бог знает. Мы взяли зазевавшегося часового и благополучно вернулись. По нам открыли огонь, когда группа уже была рядом с нашими траншеями. Помню, что пленного вначале допросили прямо в землянке Чистякова. Как вели себя пленные? Они прекрасно знали, если начнут отпираться, изображать героев, хорошего не жди. Говорить все равно заставят, а за упрямство могут и пристрелить.

Отмечу сразу, в сентябре сорок третьего года фрицы не чувствовали себя побежденными. Их вера в Гитлера и в мощь своей армии была крепкой. Кроме того, они боялись за своих близких, которых могут отправить в концлагерь, за «предательство». Тот пленный изворачивался, плел очевидные вещи, которые мы знали и без него. Потом разговорился, но мы никогда не верили пленным. Поэтому всегда старались взять контрольного «языка». А вот с контрольным у нас получилась неувязка.

В ночь, когда я отдыхал, на другом участке предприняли новую вылазку. С одной стороны, лезть за «языком» два раза подряд было опасно. А с другой, несмотря на строгие приказы начальства, немецкие солдаты на переднем крае несколько расслаблялись, считая, что русские две вылазки подряд не повторят. Повторили. И нарвались на неожиданность. Немцы осветили передний край «люстрами». Так мы называли большие светящиеся ракеты, которые запускали из минометов. «Люстры» медленно снижались на парашютах, заливая все вокруг ярким светом. Разведгруппа оказалась как на ладони. Несмотря на то что ребята лежали неподвижно, по ним открыли такой огонь, что они вынуждены были отползать. Четверо разведчиков погибли, а двое оставшихся в живых получили ранения.

Владимир Иванович Трунин - простой русский мужик которому на долю выпало пережить войну. Да не просто ее пережить - он был участником самых жестоких боев за нашу Родину. В начале войны был простым пехотинцем, потом стал танкистом и воевал на танке КВ-1.

Участвовал в прорыве блокады Ленинграда, дрался на Карельском перешейке, был на Наревском плацдарме. После войны работал в конструкторском бюро на одном из оборонных предприятий СССР. 14 апреля 2018 года Владимир Иванович покинул этот мир, но оставил после себя очень много воспоминаний о войне:

«10 июня 1944 года началось наступление. Нас поддерживали пехотные части в которых было много узбеков. И я тогда обратил внимание, что у них шинели до самой земли, чтобы было теплее. А у русских солдат шинели только до колен. Потом, русский солдат берет вещмешок с собой. Ну кусок хлеба там, котелок пустой, ложка, маленькое полотенце, кусок мыла и все.

А вот узбеки почему-то набирали целый вещмешок зеленый, как мы его еще называли катуль. Чего там было? Барахло. И русский пехотинец, когда поддерживал наши танки, бежал вслед за танками с той же скоростью.

А ребята из Узбекистана, особенно постарше возрастом лет 35-40, они еле ноги переставляли, потому что тяжело было бежать с большим катулем за спиной и в длинной шинели которая волочилась по земле. Поэтому они часто говорили: «Винтовка большой, а котелок маленький!».

Теперь я приведу случай, который произошел на моих глазах. Наш танковый полк, 260 тяжелый танковый полк прорыва, начал наступление часов в 9 утра правее Белоострова. Шоссе было заминировано, мост заминирован – там было нельзя пройти. Вот мы и шли в обход этого шоссе. Поддерживали нас узбеки и их было много. Мне кажется, что больше половины.

Финны, конечно же, сопротивлялись. И вот бежит узбек в длинной шинели, которая по земле волочится с катулем за спиной. Я солдат и я не знаю что они там держат, что они там таскают в этом мешке. Финский минометчик раз мину и положил около него. Хлоп! Мужик лег.

Мне как человека его конечно же жалко, но он должен был бегать не просто вот так потихоньку, а бежать от кочки к кочке, от камня к камню, от укрытия к укрытию. Полежал, посмотрел и снова побежал. Потом опять где-то лег. Спрятался с тем чтобы он и жизнь сохранил и мог бы ворваться во вражескую оборону. Вот это главное!

Так вот как только финн положил ему мину под ноги и убил его наповал, то сейчас же со всех сторон сбежались узбеки с катулями, с длинными шинелями. Встали на колени, сложили руки лодочкой и начали молиться около него. Человек десять.

Финн глядел, глядел и думает: «Надо же – идиоты!». Взял и еще одну. Раз! И положил туда же! Все десять полегли. Как людей мне их жалко, но надо же соображать все-таки, что ты не у тещи на именинах находишься, а в бою. Вот надо как русские делают – перебегать от укрытия к укрытию, идти на сближение.

Приведу еще один случай который произошел со мной на фронте. Отбили мы последнюю, 12-ю атаку у немцев. Немцы кончили бросаться на нас. Вышли мы с Костей из танка, смотрим, а на дороге стоит разбитый грузовик немецкий. А там ящики с французским коньяком, с настоящим. Я читать то мог. Яблоки в январе! Румяные! Консервы, бочки шнапса салатного цвета по 150 литров. Вот все это стоит, ну море разливное.

Так мы не взяли ни одной бутылки коньяка, ничего не взяли. Мы взяли только ящик сливочного масла, голландского, 20 килограмм. Коробку французских яблок килограмм сто. Консервов взяли. Сухой хлеб. Немцы готовились к войне с 1929 года! Я прочитал на упаковке что маркировка была 1929 года. Это была буханочка завернутая в бумагу и залитая парафином.

Вот когда готовилась война! Да, это взяли. А коньяку и шнапсу ни одного грамма. Зато, когда пришла пехота после нас, то первым делом что сделали мужики – они все взялись за коньяк, взялись за шнапс и через 20 минут все до единого горизонтально легли.

Вот так вот. Но мы были опытные и опыт войны нам подсказывал что ничего этого не надо брать, а нужно брать только снаряды, боеприпасы и патроны. Это обязательно!».

  • Сергей Савенков

    какой то “куцый” обзор… как будто спешили куда то